У меня не слишком хорошая память на проповеди, а доктор всё продолжал бубнить в том же духе, как и положено старому набожному ханже, каковым он, в сущности, и являлся. Мне кажется, он был таким же ханжой, как и почти все его поколение. Или просто казался глупее, чем можно было подумать, когда растрачивал свое благочестие на меня. Как бы то ни было, сам Арнольд так этого никогда и не понял.
В завершение он напутствовал меня последним благонравным поучением насчет спасения через покаяние. В это, кстати, я никогда не верил. В свое время мне частенько приходилось каяться, и по серьезным причинам, вот только я никогда не был настолько глуп, чтобы придавать этому хоть какое-нибудь значение. Но я накрепко усвоил науку: никогда не плыви против течения, и поэтому не мешал ему читать проповедь, а когда он закончил, то я вышел из его кабинета гораздо более счастливым, чем вошел. Главное, что удалось избежать порки. Исключение же из Рагби меня не волновало. Мне там никогда не нравилось, и при мысли об изгнании я совершенно не испытывал должного как будто бы стыда. (Несколько лет назад меня пригласили в Рагби на вручение наград, и никто не вспомнил тогда о моем исключении. Это доказывает, что и сейчас все там такие же лицемеры, какими были во времена Арнольда. Я даже толкнул речь о храбрости и т. п.)
Я покинул школу на следующее утро: уехал в двуколке, уложив наверх свои вещи. Подозреваю, что картина моего отъезда доставила многим немалую радость. Уж фагам-то точно. В свое время я им устроил веселую жизнь. И представляете, кто ждал меня у ворот? Не кто иной, как этот крепыш Скороход Ист.[4] Сначала я решил, что тот пришел поиздеваться, но все обернулось по-другому. Он даже протянул мне руку.
— Сожалею, Флэшмен, — заявляет он.
Я спросил, о чем это он сожалеет, проклиная про себя его наглость.
— Сожалею, что тебя исключили, — отвечает Ист.
— Врешь ты все! — говорю я. — А сожаление свое засунь, куда подальше.
Он посмотрел на меня, развернулся на каблуках и ушел. Теперь-то я знаю, что был несправедлив к нему тогда. Бог знает почему, но его сожаление было искренним. У него не было причин любить меня, и на его месте я бы подбрасывал в воздух кепку и кричал «ура». Но он был добряком — одним из этих убежденных идиотов Арнольда, мужественным маленьким человечком, преисполненным, разумеется, всякой там добродетели, которую так обожают школьные учителя. Как он был дураком тогда, так и остался им двадцать лет спустя, когда умирал в пыли Канпура, с торчащим из спины сипайским штыком. Доблестный Скороход Ист! Вот и все, что получил он за свое благородство и хваленую добродетель.