— Вот, надень мои перчатки.
Но Тереза предпочла мерзнуть и ощущать тепло его руки. Почему? Если она даст волю чувствам, позволит себе сказать ему, как тронута, оказавшись предметом столь необъяснимой привязанности, сможет ли потом обрести в полной мере то тупое отчаяние, в котором была невосприимчива ко всему, кроме смутного желания жить? Да и может ли это быть чем-то, кроме очередного разочарования? Через несколько дней здесь появятся союзники. Значит, будут хорошие заработки — с американцами, англичанами, французами, теми, кто придет сюда первым. Это всего-навсего промежуточный эпизод, ничем иным он быть не может.
«После этого сражения, — думал Ганс, — мы двинемся вперед, к Риму, к южной оконечности Италии». Ветеран заслуживает какой-то передышки. Когда победа вновь будет уже близка, ему, несомненно, предоставят отпуск. Сообщать о нем родителям будет ни к чему. Отпуск роскошь, и они это понимают. Время отпуска будет проведено здесь, как прелюдия к долгой, исполненной семейных радостей жизни с кучей детей и мягкой постелью. Циничные разговоры о любви в России и Польше были просто чрезмерным заблуждением неопытности. Он должен любить кого-то, и кто-то должен любить его, иначе детородные способности окажутся попусту растрачены и он войдет в почтенный преклонный возраст бездетным, предателем по отношению к струящейся в его венах крови. Немецкая нация должна увеличиваться, и в определенном смысле смерть — это предательство расы. Выживать должны самые приспособленные, а душа немца не чужда романтике. Разве Германия не дала миру величайших романтических поэтов и музыкантов?
Но эти обобщения не объясняли волнения в груди, трепета в диафрагме. Карие глаза девушки были огромными и глубокими, как океан. Зрачки, расширяясь и сжимаясь в такт биению сердца, отчаянно искали его глаз, а потом с неугомонностью бабочки порхали по его лицу, не останавливаясь ни на миг. Ее ладонь легла на его затылок, и он почувствовал, что череп его окружен теплотой. О чем она думает?
О чем он думает? О чем он думает? Их губы соприкоснулись, и томление исчезло.
Когда они открыли глаза, все было ясно. Они глядели друг на друга. Они знали друг друга еще до рождения; они будут знать друг друга за гробом. Они неразрывны. Одна из загадок жизни стала понятна.
— La bella Fiorentina, la bella Fiorentina[46], — ворковал Ганс, укачивая ее в объятьях. Настало время для нежных пустяков, своего рода смирения, взгляда в безмятежную старость.
Тереза признательно улыбнулась.
— Почему ты называешь меня Fiorentina? — спросила она. — Я не из Флоренции.