Последний рейс на Айову был в 00:35. Я опоздал на пятнадцать минут. На стойке информации мне сказали, что первый утренний будет в 5:30. Я отдал свой номер в отеле, да и смысла ехать обратно в город, чтобы потом возвращаться, не было. Так что я решил провести ночь в аэропорту. Бродя по пустым залам, невольно подсчитывал дни до казни сына. Складывал рабочие дни и государственные праздники, умножал сутки на часы, часы на минуты, чтобы знать с точностью до секунды, сколько времени осталась жить моему мальчику.
Дорога к терминалу была пустой и тихой. Пустой аэропорт воплощал образ бледной границы между адом и раем. Слово «терминал» выбрано не случайно. Темнота превращает окна в зеркала, отражает все с точностью до наоборот. Были самые жуткие часы ночи. Время кошмарных снов, когда нас отрывает от жизни и несет туда, где нет ни пространства, ни времени, когда мы в разводе с собой. Два часа, три часа после полуночи. Я следил за часами. Я двигался по лентам эскалаторов. Я мочился в туалете среди сотни самосмывающихся писсуаров. Как отличался этот аэропорт от нью-йоркского, по которому я метался, спеша в Лос-Анджелес. Война была проиграна. В восьмистах милях отсюда мой сын спал в цементном гробу, запертый в последнем доме, какой ему выпал.
У меня кончалось время. Нахлынула знакомая паника. Как наивно воображал я в последние месяцы, будто сын защищен от смерти. Что раз он там, где я могу его видеть, навещать, он останется со мной. Что ни говори, он всегда был мастером побегов. Еще младенцем его приходилось укладывать спать в двух конвертах – второй с застежкой на спине, иначе он, как Гудини из смирительной рубашки, выпутывался из одеяльца. Едва научившись ходить, он терялся в магазинах, исчезал куда-то, стоило на миг отвернуться. Старшеклассником в Лос-Анджелесе он ночью выбирался из дома через окно и спускался по водосточной трубе, как человек-паук. Он всегда находил способ вырваться у меня из рук, как раненый зверек, которого я тщетно пытался спасти. Он не слышал доводов разума.
Смерть станет для него последним побегом.
Бродя по пустым залам, я уверял себя, что утром позвоню Мюррею. Мы опротестуем приговор. Я не мог поступить иначе. Я его отец. Если Дэниел решит никогда после этого со мной не разговаривать, я приму молчание как цену его жизни. Я сделаю то, что должен, чтобы он не сбежал от меня опять, на сей раз навсегда.
Без четверти четыре я стоял перед писсуаром, пошатываясь в полусне. Флуоресцентные лампы моргали точно в ритме быстрого сна. За спиной послышались тихие шаги и мужской голос, мягкий и негромкий: