, сказал голос внутри,
самцы опаснее. Они громко ревели, как это водится у людей, но варг чуял их ужас. Один метнул деревянный зуб с себя ростом, но рука у него дрогнула, и зуб прошел высоко.
Волки напали.
Одноглазый брат повалил в снег метателя зуба и разорвал ему горло. Сестра подобралась сзади к другому самцу и убила его. На долю варга остались самка с детенышем.
У нее тоже был зуб, костяной, но она выронила его, когда варг схватил ее за ногу, – а пискуна своего удержала. Тощая под мехами, кожа да кости, зато в вымени полно молока. Самое вкусное, детеныша, вожак приберег для брата. Снег вокруг стаи сделался красным и розовым.
За много лиг от этого места, в глинобитной, крытой тростником хижине с дымовым отверстием и земляным полом трясся, и кашлял, и облизывался Варамир. Глаза у него покраснели, губы потрескались, в горле пересохло, раздутый живот молил о еде, но рот полнился вкусом крови и жира. «Ребячье мясцо, – думал он, вспоминая Пышку. – Человечинка». Надо же, как низко он пал. Ему прямо-таки слышалось ворчание Хаггона: «Люди могут есть мясо животных, и звери – плоть человека, но человек, едящий себе подобных, мерзок».
«Мерзость». Любимое слово Хаггона. Есть человечину – мерзость; спариваться с кем-то, как волк с волчицей, – мерзость; занимать тело другого человека – наихудшая мерзость. Хаггон был слаб, потому что боялся собственной силы. Он умер, рыдая, когда Варамир отнял у него вторую жизнь и пожрал его сердце. Варамир многому у него научился, и последним уроком стал вкус человечины.
Он ел ее только в волчьем обличье, в человеческом никогда, а его стая… что ж стая? Они изголодались не меньше, чем он. Двое мужчин и женщина с младенцем убегали от победителей, но от смерти не убежали. Голод и холод все равно убили бы их. Так лучше, быстрей. Милосерднее.
– Милосерднее, – сказал он вслух. Горло саднило, но услышать человеческий голос, даже свой собственный, было приятно. В хижине пахло сыростью и плесенью, сидеть было жестко. Кашляя и содрогаясь попеременно, он подвинулся как можно ближе к огню, который больше дымил, чем грел. Рана, вновь открывшаяся в боку, причиняла ему сильную боль, кровь промочила штанину до колена и запеклась бурой коркой.
Колючка предупреждала, что рана может открыться. «Я зашила ее как могла, – говорила она, – но ты двигайся поменьше и дай ей зажить, иначе шов разойдется».
Копьеносица Колючка осталась с ним до последнего. Крепкая, как старый корень, обветренная, морщинистая, вся в бородавках. Все остальные отставали или уходили вперед – в свои старые деревни, на Молочную, в Суровый Дом или в лес, где их караулила смерть. Не все ли равно куда. Зря он тогда не вселился в кого-то из них. В одного из близнецов, в верзилу со шрамом, в рыжего парня. Побоялся: они могли догадаться, в чем тут дело, и прикончить его. Да и слова Хаггона не давали ему покоя, вот он и упустил случай.