Мрак (Вулин) - страница 28

 – Она плачет и молчит. Молчит и плачет, начнет оправдания и прерывает себя, знает, что лгать бесполезно, врет, что это тетка чужая ей вещи купила, а привез ее друг один в машине отцовской, ну и другие лживые слова говорит, перемежая их плачем искренним, правдивым. С губ и глаз не успела снять косметику и лицо ее, с темными синяками туши, изменилось, чужим стало, ложным и лживым, с помадой, тяжелой для ее нежных дрожащих губ.

– Кто тебя привез? – спрашиваю. – С мужчинами по ночам раскатываешь, курва! И каждый раз она опускает голову ниже, как будто словом этим бью ее по голове. – Не суди ее, – просит жена. – Ошиблась она, исправится – сидит старая моя жена в ночнушке, бледной и ветхой от частой стирки, просит меня пощадить дочь, а я и ее матом поливаю и ее – старую блядь и дочь ее – блядское семя, унизившее меня и нашу семью. А вместо покаяния дочь и далее лепечет что-то об отцах, друзьях, повторяет ложь свою и так искренно, так обильно снабжая слезами, что уже сама верит в правду свою. Настолько верит, что и я ей чуть не поверил, почти поверил, но как увидел каблук высокий блядских туфель, торчащий из школьного ее портфеля, то опять в груди такая боль и злость. Не могу ее слушать, тошнит меня от вранья ее, не могу видеть это чужое лицо, когда сидит она передо мной в старых джинсах своих и такой знакомой футболке с надписью кока-кола. И ударил я ее. Впервые в жизни ударил. До этого не бил ни разу, девочка ведь, да и родилась слабенькой. Какое там ударить, я и кричать на не смел.

Дал я ей пощечину, но не ладонью своей, с мозолями тяжелыми как свинец, а тыльной стороной, ударил, чтобы закрыть этот в кровавой помаде лгущий рот, чтобы не слышать льющееся из него вранье, чтобы не видеть следы красной краски, оставшейся на ее зубах. Она упала со стула, как будто я ей полголовы снес. Вся сжалась, больше от страха, чем от боли, и кинула мне в лицо слово матерное, которое я и не думал, что знает и сказала, что мстить мне будет. Там, на линолеуме нашей кухни сказал мне, что будет мне мстить, что не хочет жить так как живу я, и что ее жизнь – это ее личное дело. Сказала тонким детским своим голосом, четко произнося речи грубые, которые не соответствуют ни голосу ее, ни лицу. Сказала еще, что заслуживает больше, чем наш затхлый дом, который трясется весь от проходящих поездов и через окна которого видны только пьяные путевые обходчики. Сказала, что есть люди, которые ее ценят, и которые заботятся о ней, и которые помогут ей вырваться из этого болота. И что ее в жизни ждет нечто большее, чем булка хлеба на завтрак и футболка с рынка, больше, чем летнее купание на реке, больше, чем старые стулья из шахты, на которых еще остались инвентарные номера. И понял, я, глядя в лицо ее, чужое, нарисованное, что она уходит, моя малышка, не хочет оставаться здесь в нищете нашей. А она все кричала в гневе, навсегда чужая и совсем другая. Орала так, что ее все соседи слышали и казалось, что крыша дома упадет от крика этого и от срама, накрывшего наш дом. Поднялась она с пола, и рванула к дверям, бежать, сбежать. Хотел я ее остановить, но стыд задержал меня, стыд, что все соседи увидят, как я сутулый, бегу за ней, прихрамывая тяжело, в то время как народ идет по своим делам – кто на работу, кто на рынок. Весь день ее не было дома. Весь день, –