Мужчины встали, отирая меня от их дивана, – старый идиот, сказали они, уходи, уходи, это мое мясо. Я не знаю, слышал ли я эти слова или тоже прочитал с губ, но его пухлые губы, чьи слюнявые края были в красной помаде, которую оставила моя девочка, сказали именно это. И я, глядя прямо в его уверенные наглые глаза, не давая еще раз повторить это слово, – ударил. Ударил резко, сбоку, в толстое мягкое ухо. Ударил так, что он упал, – говорил взрывник и в голосе его чувствовала прошлая, но и поныне живущая злость, которая бывает лишь тогда, когда человек не смог отомстить в нужной мере за обиду. Злость, требующая повторения мести. И мы думали о том терпком желании мести, стоя по грудь в воде и слушая его. Стояли спокойно, поскольку волна как будто бы схлынула, и мы могли более уверенно стоять на наших деревянных от холода ногах. – Врезал я ему в ухо так, что он прилег на диван, а его друзья и та банда сторожей у входа ринулись на меня и давай меня месить – кулаками, ботинками. И все время, когда я распластанный лежал на полу, грязном от чужих подошв, пролитого алкоголя и разбитых бокалов, я видел ее, мою девочку, как успокаивает она своего толстяка, как гладит его размякшее тело. Мелькали у меня перед глазами искры от ударов, смешиваясь с мигающим беспорядочным светом ночного клуба, но даже тогда, когда вытаскивали меня, избитого, видел я, как восхищенно смотрит она на очнувшегося толстяка, который, куражась перед ней, заказывает новый коктейль, а она его все гладит, пытаясь ему угодить, пытаясь показать, что невиновата. Мамой клянусь – сказала она. И тогда я потерял сознание. Но прежде чем упал я в спасительный туман, увидел я перед собой глаза моей старухи, отчаянные от бессонницы, с опухшими от плача веками, моей старухи, которая ждет, что я верну ей дочь, и будет она, как раньше, расчесывать ее волосы, любуясь их совместным отображением в стареньком трюмо.
Когда я вернулся домой, в синяках и ссадинах, с перебитым ребром, которое делало болезненным каждый вздох, жена моя кинулась ставить мне холодные компрессы из ракии, той лечебной, которая называется комовица и которая хранится в доме на случай, если на работе заденет меня случайно при взрыве какой-то камень. И сказал я жене, что ее дочь не знает нас, что меня, старого пьяного идиота, она видит первый раз, и что меня избили ее толстые друзья и что она стыд жизни моей. И заплакала моя старуха и в этот момент почувствовал я, насколько сильно я избит. А потом, когда я едва мог сидеть, все раны, которых я не чувствовал в горячке, когда дали о себе знать, пришла полиция. Кто-то сообщил о драке в клубе и двое полицейских из нашего участка, с которыми я давно знаком, пришли, задевая своими высокими фуражками нашу низко висящую лампочку, и сели за наш кухонный стол, который одновременно был и столовым. Потревоженная лампочка задрожала неверным светом, таким как тогда в клубе. И начали меня расспрашивать о драке: кто бил, кого били, за что били. И я хотел им рассказать, что невиноват я. И хотел я, чтобы они наказали тех, кто избивает невинных людей, ничего плохого никому не сделавших и честно работающих весь свой век. Но тогда я был бы должен рассказать и о своем стыде, причиной которого было ее бесстыдство, дочери моей, которую, если я расскажу, все завтра будут называть курвой. Весь поселок наш, вся шахта, и я не смогу смотреть людям в глаза.