Будденброки (Манн) - страница 19

Некоторые детали главы, посвященной теме ревности, почти текстуально совпадают со сходными положениями в «Крейцеровой сонате»: к примеру, этот страх перед внезапно наступающей тишиной вслед за экстатическим неистовством звуков («Ни одна половица не скрипнет, никто даже стулом не двинет. Греховная, немая, сомнительная тишина!»); или смутное понимание маленьким Ганно отцовских мучений, а также эта полная невозможность объясниться с женой из боязни «сделать себя смешным и в ее глазах». Но вместе с тем все эти, казалось бы, столь очевидные заимствования вытекают из самой сути индивидуально-психологического конфликта Томаса Будденброка, его личной и социальной душевной драмы.

Испытывал ли ревность сенатор Будденброк? Он сомневался в этом. Если испытывал, то не по-позднышевски, не отдаваясь пусть сумасбродному и безобразному, но все же сильному чувству. Да и ревновал он не кого-то к кому-то, не к музыканту-офицеру, а к музыке, которой отгородились от него и от дела его жизни жена и единственный сын и наследник. И, в довершение полного развала фирмы и давних семейных традиций, еще эти выставлявшие его в смешном виде городские пересуды!

Естественно, что именно теперь, в состоянии тяжкой депрессии, когда он сполна осознавал, что в битве «всех против всех» он потерпел поражение и что даже былые его успехи — «сенатор» и «дом» — были только лживыми символами мнимого счастья и расцвета, этот вконец затравленный человек нашел нежданное утешение в пессимистической метафизике Шопенгауэра. Весь мир «явлений» и «мнимо-отдельных существ», не сознающих своей нерасторжимой причастности к единой всемирной жизни, Шопенгауэром объявлялся преходящим и иллюзорным. Преодоление метафизической, первородной «воли к существованию», частица которой живет и действует в каждом живом существе, стремясь охватить и отхватить все больший и больший участок жизни в ущерб другим существам, — вот что вменяет Шопенгауэр в этический долг человеку, призывая его досрочно погрузиться в «нирвану» и тем самым прижизненно выйти из порочного круга страданий.

Томасу Будденброку случайно попадает в руки «Мир как воля и представление». С биением в сердце он читает главу «О смерти» и тут же начинает думать в духе шопенгауэровского пессимизма, для которого смерть — редкий час счастливого озарения: «Где я буду, когда умру? По ведь это ясно как день, поразительно просто! Я буду во всех, кто когда-либо говорил, говорит или будет говорить «я», и прежде всего в тех, кто скажет это «я» сильнее, радостнее… Где-то в миро подрастает юноша, талантливый, наделенный всем, что нужно в жизни, способный развивать свои задатки, статный, не знающий печали, чистый, жестокий, жизнерадостный, один из тех, чья личность делает счастливых еще счастливее, а несчастных повергает в отчаяние, — вот это мой сын!