— Нет, — подтвердил Ганно.
— А к estemporale[61] по географии ты подготовился?
— Ни к чему я не подготовился и ничего я не знаю, — отвечал Ганно.
— И по химии? И по английскому? All right![62] Мы, значит, два сапога пара! — У Кая явно стало легче на душе. — Я точно в таком же положении, — весело пояснил он. — В субботу я не садился за уроки, потому что думал: завтра воскресенье, а в воскресенье — из уважения к празднику. Нет, глупости! Понятно, я ничего не сделал потому, что у меня было занятие поинтереснее, — добавил он с неожиданной серьезностью, и по лицу его разлился румянец. — Н-да, сегодня нам с тобой, пожалуй, жарко придется!
— Еще одна запись в кондуите, и я останусь на второй год. А этого не миновать, если меня спросят по-латыни. Сейчас на очереди буква Б, Кай, и тут уж ничего не поделаешь.
— Поживем, увидим! Ба, возьми пример с Цезаря! «Мне за спиной опасности грозили, но лишь увидят Цезаря чело>{82}…» — Кай оборвал свою декламацию. У него тоже было скверно на душе. Он пошел к кафедре, уселся и с мрачным видом стал раскачиваться в кресле.
Ганно Будденброк сидел по-прежнему, склонив голову на руки. Так они некоторое время молча смотрели друг на друга.
Внезапно до слуха мальчиков донеслось нечто вроде отдаленного жужжанья, быстро превратившегося в грозно и неумолимо нарастающий гул.
— «Народ!» — с горькой усмешкой объявил Кай. — Живо они справились! Значит, урок не сократится и на десять минут.
Он спрыгнул с кафедры и направился к двери, чтобы смешаться с толпой мальчиков, Ганно же только поднял голову и скривил рот, но остался сидеть на месте.
Топот, шарканье, возгласы мужских голосов, дисканты маленьких и ломающиеся голоса подростков наводнили лестницу, переплеснулись в коридор и тут же влились в класс, мгновенно наполнившийся жизнью, движением, шумом. Они вбежали, все эти товарищи Ганно и Кая, пятиклассники-реалисты, числом двадцать пять человек, и стали рассаживаться по местам: одни — засунув руки в карманы, другие — широко размахивая ими, и, усевшись наконец, раскрыли Библии. Здесь были располагающие и подозрительные физиономии; здоровые, румяные и, напротив, уже испитые лица; рослые, сильные озорники, которые готовились стать коммерсантами или моряками и решительно ничем не интересовались, и маленькие, не по возрасту преуспевшие честолюбцы, отличавшиеся по тем предметам, для которых ничего, кроме зубрежки, не требовалось. Зато Адольф Тотенхаупт, первый ученик, знал все; в жизни его еще не было случая, чтобы он не ответил на заданный вопрос. Отчасти это объяснялось его упорным, страстным прилежанием, отчасти же тем, что учителя остерегались спрашивать его о том, чего он мог не знать. Они сами были бы больно уязвлены, сами почувствовали бы себя посрамленными, утратили бы веру в возможность человеческого совершенства, не ответь Адольф Тотенхаупт на какой-нибудь вопрос… У этого юнца был странно выпуклый череп, покрытый зализанными светлыми волосами, синяки под серыми глазами и смуглые руки, торчавшие из слишком коротких рукавов тщательно вычищенной куртки. Он уселся рядом с Ганно Будденброком, улыбнулся мягко, хотя не без лукавства, и пробормотал «доброе утро» на манер, принятый в школе, — то есть так, что оба слова слились в один задорный и небрежный звук. Затем, покуда все вокруг него вполголоса переговаривались, раскладывали книги, зевали и смеялись, начал записывать что-то в классную тетрадь, с неподражаемой ловкостью и изяществом держа перо между двумя вытянутыми пальцами.