Ноги у Караджова стыли, немели, в душе саднило, не давал покоя туманный вопрос: а что стало бы с Дженевым, если бы судьба не свела их в этом городе, если бы такое простое понятие, как расстояние, километры, надежно изолировало их друг от друга и их пути никогда бы не переплелись? Оставался бы он сейчас среди живых и был бы он тем Стоилом, которого он знал и чей образ, преодолев земной мрак, властно врезался в его память? Поди знай…
Караджов вытер появившуюся у левого глаза слезу — одну-единственную, как у одноглазых, давно он не плакал, уже и не помнит, сколько лет прошло с той поры. И он расчувствовался еще больше, на сей раз от жалости к самому себе. Таков уж он был, Христо Караджов, даже плакал по-особому — что он мог поделать, пока левый глаз плакал, правый глаз, оставаясь сухим, ясно и зорко глядел вокруг и видел все, от могилы до горизонта, словно бессменный и неусыпный страж. И что поделаешь, если у него нет веры в возмездие судьбы — утешение слабых? Слабый покушается на себе подобного, в этом его заблуждение и утеха.
А Стоил, он тоже относился к числу слабых? Нет, конечно, у него был твердый характер особого сплава. И ум его возвышался над посредственностями, превосходил их эрудированностью и систематичностью, чрезмерной систематичностью. Но жизнь не признает систем, она разливается, словно плазма, и сметает все заранее задуманное и возведенное, жизнь — это слепая сила, стихия, в которой надо уметь плавать, нырять и всплывать, чтобы глотнуть кислороду, пользоваться разными стилями — кроль, баттерфляй, брасс, а когда надо — лечь на спину, глотать воздух до боли в ребрах и смирно лежать на поверхности, чтоб не пойти ко дну… Стоил ничему этому не научился, он как будто был не от мира сего, дитя далекой алгебраической звезды. Судьба столкнула их, и, чтобы уцелеть, они должны были разбежаться в разные стороны, каждый по-своему прав и по-своему виноват. И тогда вся бессмысленность их взаимной вражды проступила с предельной отчетливостью. Но это уже не имеет значения — Стоил отдал концы. Отдал концы по воле случая, в котором нелепым образом замешан и он, Караджов. Ему не хотелось поддаваться внушениям, тем более страхам, но они проникли в него неведомыми путями и копошились в груди между головой и желудком, копошились, словно таинственная вражья сила, от которой нет защиты. Разве что опереться на магию юриспруденции? Строго говоря, на нем нет никакой вины. Однако Боневы не упустят удобного случая, чтоб не раскудахтаться… Ах, Стоил, Стоил! — вырвалось из его души. В этом неправедном мире праведников не любят, и в отличие от сумасшедших они долго не живут — неужто ты не знал этой простой истины? Тут Караджов ощутил, как недавнее скорбное чувство и скрытое, причинявшее столько неудобств уважение, которое он в молодости питал к своему бывшему другу, стали затвердевать, покрываясь глазурью безразличия, чтобы облегчить ему душу. Он продолжал размышлять, но набеги опасения и страха участились, и он никак не мог понять, в чем был смысл той быстро высохшей на холоде слезы, отчего тает образ Стоила, почему ногам не терпится скорее вернуться в еще теплую машину, так же как не давал себе отчета в том, что больше они сюда не ступят.