— Многие шли через горы, — продолжал комбат. — Но никому и в голову не пришло остановиться, занять оборону. И только Головеня…
Контуженный схватил офицера за руку:
— Скажите ему, Зубов бежал…
— Зубов был в отряде Головени? — удивился капитан.
— Был… шакал!
Солдат хотел еще что-то сказать и не смог: побледнел, на лбу выступили капли пота, глаза закатились.
Сообщение о Зубове поразило комбата. «Так вот оно что! Зубов, выходит, обманул и Головеню? Значит, он давно…»
Бросив строгий взгляд на Калашникова, комбат упрекнул его в неразумном поступке: как можно было ставить Зубова на пост.
Сержант заморгал глазами, хотел было свалить вину на другого, но, опустив голову, признался, что лейтенант Иванников предупреждал его, но он не придал этому значения: уж очень опытным, бывалым солдатом показался ему Зубов.
Комбат негодовал:
— Почему нарушен приказ? Я приказал смотреть за Зубовым, а вы что сделали? Вы дали ему оружие, вывели на тропу… Вы создали ему условия для побега.
Комбат оттолкнул ящик, заменявший дверь, и вышел из землянки. Сержант хотел было броситься вслед, но не решился.
К вечеру контуженному стало лучше, и он рассказал о себе.
— Пруидзе?.. Это значит ты Пруидзе? — переспрашивал фельдшер. — Очень хорошо, а я было за немца тебя принял. Ей-богу! Кто ж тебя знает — молчишь, как камень. Так, значит, Вано Пруидзе. На самолете летал? Нет?.. Ничего, полетишь. Один час — и в госпитале.
Фельдшер отставил пузырек с микстурой в сторону, склонился над солдатом:
— Слушай, а что такое газават?
9
Наталка шла в сопровождении солдата, не зная, куда и зачем ее ведут. Нелегко было у нее на душе. Она ни в чем неповинна. Когда уходила из Выселок, было не до паспорта. Задержись на минуту, могла бы и совсем остаться. Что было бы с нею в оккупации? С такими фашисты не церемонятся: в вагон, за решетку и — в Германию, на каторгу. А могло быть хуже — принудили бы стать переводчицей, а заодно и… наложницей. Много об этом слышала.
И все же, идя под конвоем, рассматривала город, о котором читала в книгах. Привлекало все: и чистые, покрытые асфальтом улицы, и дома в несколько этажей, и скверы, где, раскинув огромные листья, росли пальмы, тянулись к небу островерхие кипарисы. Раньше она не видела ни пальм, ни кипарисов — разве что на картинках — и вот теперь рассматривала их, как диковинку.
Еще больше влекло море. Широкое, бескрайнее, плескалось оно рядом, нагоняя на берег мелкие волны. И цвет его был совсем не тот, которым любовались, глядя на него с гор. Море казалось то светлым, приветливым, то очень суровым, мрачным; менялось, как выражение человеческого лица.