Собравшись при свете пузатой белой лампы, Мака-бели на все лады кроили и перешивали, украшали и прихорашивали будущее своих детей. Сами «дети» в этих разговорах не участвовали — Нико читал книгу, Аннета о чем-то шепталась со своей Асклепиодотой, а Александр не мигая глядел на лампу, и перед его глазами вставала монастырская келья — он думал о Маро, мечтал о ней, чувствовал ее запах, вспоминал прикосновение ее шершавых рук и приходил в себя лишь тогда, когда лампа, затрещав, заставляла вздрогнуть протянувшиеся по столу тени. Бом-ммм, бом-ммм, бом-ммм! — просыпались вдруг огромные, как шкаф, часы; и, услыхав этот звук, Петре вынимал из узкого жилетного кармана свои часы на тяжелой серебряной цепочке, открывал крышку с монограммой и взглядывал на циферблат, как бы не доверяя тем, огромным, как шкаф. «Поздновато уже!» — говорил он и шел спать.
— Время проходит, а мы опять ничего решить не можем… — сокрушалась Бабуца.
Тотчас же вскакивала и Агатия; подхватив на руки Аннету вместе с ее Асклепиодотой, она уносила их, несмотря на все протесты девочки, не хотевшей уходить, — ведь ни Нико, ни Александр спать еще не ложились! «Какое тебе до них дело? Они ведь уже мужчины!» — твердила она Анкете.
— Мужчины, мужчины… — сердито бубнил Кайхосро. — Вот до чего их ваши дурацкие разговоры довели…
Так повторялось почти каждый вечер, и никто не чувствовал, как однообразно, скучно, бессмысленно течет их жизнь. Хотя нет — и Нико, и Александр это чувствовали. Нико не сиделось дома: мысленно считая себя уже гимназистом, он отсчитывал дни; оставалось лишь надеть фуражку, и он никак не мог этого дождаться. А Александр думал о женщине, думал упрямо и зло, как самолюбивый человек о выплате долга. «Не говори глупостей!» — без конца звучали в его ушах слова этой женщины; и ему не терпелось доказать ей, что ни то, что он делал, ни то, что он говорил, ничего ребячьего в себе не заключало. Это, вероятно, тоже способствовало его раннему возмужанию. Со строгостью спартанского наставника он воспитывал в себе нового человека — и вскоре уже одной рукой и лошадь запрягал, и дрова рубил, и заступом работал попроворней Георги; а коробку спичек он открывал так быстро и, достав из нее спичку, закуривал так ловко, что все просто поражались. Лишь изумление спасло Бабуцу от обморока, когда она впервые в жизни увидела, как из человеческого рта и носа валит дым. Сперва она решила, что это происходит от печали — сердце горит, а дым выходит наружу; и лишь когда ее свекор тоже зажег папиросу и, прослезившись и закашлявшись, сказал, что это ему «хорошую жизнь напомнило», она несколько успокоилась, хотя какая может быть связь между идущим изо рта дымом и «хорошей жизнью», так и не уразумела. А Александр этим дымом, горьким дымом папиросы, боролся с собственным детством, душил последние остатки детства, которые в нем еще были. Он боролся, мучился — и, как застрявшая в меду муха, упрямо полз вперед. В этой борьбе Нико ему только мешал: своей застенчивой улыбкой, своими встревоженными, смущенными глазами брат до самого своего отъезда в Тбилиси невольно напоминал Александру детство. «Ладно… Поезжай уж гимназисток своих охмурять, пока ты такой хорошенький…» — мысленно ворчал Александр. Когда же день отъезда Нико наконец наступил, братья простились так холодно, словно встретились в этом доме случайно и лишь вежливость побуждала их замечать и терпеть друг друга.