Дурная кровь (Станкович) - страница 120

— Ох, проклятые!

И все. Кто проклятые? Весь мир или только они: Софкин отец, ее муж, покойный Марко, а теперь ее сын, Томча?

Вечно терзая себя, все время стремясь уйти из дому, старуха однажды свалилась в постель и в несколько дней умерла. Хотя Томчу и известили, на похороны он не приехал. Схоронив хозяйку, покинул дом и Арса. Ушел вроде бы в село, чтобы найти и расквитаться с Ахметом, с кровоместником хозяина; а на самом деле отправился и он на границу, к Томче, чтоб срывать гнев на остальных слугах, требуя, чтобы они прислуживали ему, как старшому. И Софка осталась в доме совершенно одна. Для нее, как и для Томчи, это было и лучше и легче. Смерть матери словно обрадовала его, он наконец почувствовал себя совсем свободным. Теперь он мог приезжать домой не только по ночам, но и днем и делать с Софкой все, что ему заблагорассудится. Да и для нее было лучше, что она, когда муж уезжал и оставлял ее почти обезумевшей от боли и возбуждения, была в полном одиночестве и могла не бояться, что ее увидят в таком виде. Потому что, хоть и пьяный, Томча не давал себе воли и нарочно, чтобы увеличить Софкины муки, оставлял ее в столь возбужденном состоянии, что она потом лежала по нескольку дней и ночей и беспробудно пила, чтобы только как-нибудь забыться.

Позднее, как говорят, дело зашло еще дальше. После отъездов Томчи Софка бывала в таком исступлении, что ночью, напившись до потери сознания, сваливалась и звала к себе слуг. Поэтому все слуги у нее были глухонемыми.

XXXIII

И ничего не случилось. И смерть не пришла. Наоборот, стали рождаться дети. Но какие дети, какое потомство! Только первенец и был более или менее крепким, а остальные — один другого бледнее, одутловатей.

Но это ее не удивляло. Все было ясно. Все повторялось сначала. Точно так же, как хаджи Трифун некогда положил начало вырождению своего рода, так и сейчас то же самое произошло со свекром ее, Марко, мужем Томчей и с ней, Софкой. Если бы все кончилось на ней! Но нет, это продолжат ее дети, внуки и правнуки. И кто знает, может быть, какая-нибудь ее правнучка, которую и звать будут Софкой и которая вырастет такой же красавицей, какой была она сама, окончит так же, жизнью своей заплатив за грехи предков, проклиная Софку, свою бабку, не давая покоя ее костям в могиле.


Только что минула полночь. Едва можно различить колодец, конюшню, стену ограды; все остальное еще тонет во мраке. Из горницы, в широкие низкие окна, местами залепленные закоптелой бумагой, пробивается желтоватый, тусклый свет. На кухне, на табурете возле двери, теплится лампа. Она горит слабым, вялым пламенем, распространяя запах керосина. Хотя в доме давно уже не спят, не слышно никакого движения. И даже оседланный рыжий с зарубцевавшимся черным шрамом на еще крепком крупе тоже словно не решается заржать или забить копытом, а медленно и монотонно жует овес в торбе, подвешенной к его шее, в ожидании, когда его хозяин, Томча, выйдет из комнаты, сядет на него и поедет на постоялый двор. И из комнаты еще ничего не слышно, кроме шуршанья одежд, резких ударов каблуков об пол, чтобы сапог сел на ногу, и глухого, короткого покашливания со сна. Слуга стоит на пороге кухни, подперев головой притолоку и привалившись спиной к косяку, словно пригвожденный; в одной руке у него переметные сумки, в другой — большой и тяжелый, подбитый мехом гунь. Со страхом, не мигая, он глядит то в горницу, следя за тем, чтобы лампа на табуретке возле дверей не погасла и хозяину не пришлось бы выходить в темноте, то в боковушку, время от времени прикрикивая на проснувшихся детей, когда они начинали слишком громко гомозиться под одеялом.