Дурная кровь (Станкович) - страница 82

Прошло немного времени, и он уже сидел на верхней площадке лестницы, сидел не так, как бы ему хотелось, а как полагалось на свадьбе: свет фонаря бил прямо в лицо и освещал всю его фигуру, он сидел, привалившись спиной к веранде и поставив локоть на барьер, в руке с завернувшимся рукавом держал зажженную сигарету; на барьере веранды стояли табак, ракия, закуски…

Он думал о себе: сейчас он должен пить, пить через силу, чтобы быстрее опьянеть и быть в состоянии делать все, что полагалось отцу. Но до чего же все это тяжело! С каким бы удовольствием он все оставил, бросил всем на удивление и ушел бы далеко, далеко… Зачем лгать? Зачем все это? Зачем он должен встречать гостей, целоваться с ними, когда его ничто не тешит: ни гости, ни родня, ни пиршество, ни пляски, ни песни, ни вся эта притворная радость! Но так надо. Другого выхода нет. И чтобы быть в состоянии лгать и притворяться, он должен сейчас пить без конца ракию и курить одну сигарету за другой. Он поминутно вставал и снова садился, скрестив ноги. Музыкантов пока наверх звать не хотел, — очень уж от них несло запахом грязных, жирных, немытых тел; поэтому он приказал им играть внизу. Зная его, музыканты выделили самых умелых и искусных и завели песню, которая испокон веку пелась в их доме на свадьбах:

— Хаджи Гайка, хаджи Гайка, ты нам дочку отдавай-ка!
— Я бы дочку выдать рад, да потом не взять назад…[6]

Песня тронула эфенди Миту, слова показались утешительными. Да, что правда, то правда, в их семье иных свадеб не бывало. И сам он венчался больше ради других, ради отца, семьи, людей… А вот теперь он выдает свою Софку — и разве с легким сердцем? Конечно, нет, выдает потому, что так надо.

И слова песни, которую цыгане внизу все время повторяли, хватали его за сердце щемящей правдой:

— Хаджи Гайка, хаджи Гайка, ты нам дочку выдавай-ка!
— Я бы дочку выдать рад, да потом не взять назад…

Он кинул музыкантам динар и крикнул на кухню:

— Женщины, ракию цыганам!

Музыканты, обрадованные не столько чаевыми, сколько тем, что угодили ему песней — а они знали, как трудно ему угодить, — стали играть смелее. Женщины, видя, что хозяин в хорошем настроении, тоже вздохнули с облегчением. До этого они не смели показаться ему на глаза. А если и приходилось пройти мимо, старались это сделать незаметно, чтобы он не обнаружил вдруг какое-нибудь упущение в наряде и не начал ругаться. Увидев же, что хозяин в прекрасном расположении духа и угощает музыкантов, женщины почувствовали себя свободней. И, понимая это, эфенди Мита старательно разыгрывал веселье, чтобы женщины внизу чувствовали себя непринужденнее. Поэтому он пил не переставая и заказывал музыкантам не те песни, которые он любил, а те, которые, он знал, нравятся всем. Он даже завел с музыкантами разговор, конечно, по-турецки. Кое-кого из них он узнал. Узнал, например, старого Мусу, который, к его удивлению, еще не помер; он сидел позади всех, с краю, нагнув голову, завернутую в старый, грязный женский платок, чтоб не простыли подслеповатые глаза. Мусу все еще брали с собой, не потому, что от него было много проку, а потому, что он умел держать свирель так, будто действительно играет, и это давало ему право на свою долю еды и выпивки.