— Спасибо, ей гораздо лучше… А вы?
Аркаша без всяких сомнений ставил знак равенства между собой и нами.
— Скучали без тебя. Очень ждали, — мой голос помимо моей воли выделил последнее слово.
— Правда, я быстро? — обрадованно спросил Аркаша.
— Да, ты очень быстро вернулся. Может быть, потому, что не слишком уверен в молодой жене?
Я как бы шутил, что было естественно для двух близких приятелей, встретившихся после короткой разлуки. Аркаша лишь улыбнулся, словно бы считая, что было бы нелепо убеждать меня в обратном.
— Видишь ли, я потому спрашиваю…
И я вкрадчиво стал рассказывать: «Вадим Августович… пропадали всю ночь… а утром…» Рассказывая, я не отрываясь смотрел на Аркашу, словно от него зависела моя жизнь. Что он сейчас ответит? Что?!
— Чепуха, — сказал Аркаша.
Я поверил и не поверил, продолжая его оторопело разглядывать.
— Полнейшая чепуха, — повторил он, и тогда я вздохнул с облегчением.
VI
В Москве мы расстались. Аркаша и Кира долго не появлялись у меня в кафе, а мне не удавалось встретить их в консерватории, куда я изредка забегал по старой памяти. Профессор Кабанчиков, у которого я учился, маленький, юркий, румяный, слегка привизгивающий при смехе и с задором ударяющий себя по коленям, благоволил к моей великолепной пальцевой растяжке, божьему дару для контрабасиста, и находил во мне музыкальность, призывая избрать поприще концертирующего ансамблиста. Но я принципиальный — законченный — неудачник. Мне доставляет наслаждение думать, что во мне что-то такое погибает, перл не перл, но увесистый самородок. О, как это поднимает меня в собственных глазах! Я начинаю сознавать свою значительность, превосходство над удачливыми соперниками. В то же время мои подразумеваемые таланты мгновенно обесценились бы, если бы я вздумал пустить их в ход — борьба истончает. Да и заскучал бы я на классике, милый профессор, — иное дело наш простецкий московский джазик…
Итак, я по-прежнему аккомпанировал ударным, саксофону и трубе, не имея вестей о чете Сергеевых, но затем мое неведенье было вознаграждено с лихвой. Я узнал, что Аркаша и Кира поселились на Сретенке: Анастасия Глебовна выписалась из больницы, и ей был нужен домашний уход. Старушка почти не поднималась с постели — выздоровление затягивалось, — и Аркаше приходилось быть сиделкой и домработницей. Он бегал за лекарствами, готовил и убирался по дому, едва успевая урывками готовиться к конкурсу. Минули времена, когда он ценил в жизни только духовное, и теперь он часто брался за скрипку, даже не сняв кухонного передника.
Кира искренне желала ему помочь, но с ее появлением на Сретенке сергеевский быт был взломан, словно асфальт ростком чертополоха. Прежде всего произошла метаморфоза с телефоном. У Сергеевых телефон чаще всего молчал, и звонки были традиционно одни и те же: знакомому из высотного дома, родственникам, в гомеопатическую аптеку. Но благодаря Кире телефон стал звонить непрерывно, и из коридора его пришлось перенести в комнату молодых. Сергеевы недоумевали, с кем можно по стольку разговаривать: час, полтора часа, есть же пределы! Один лишь Аркаша, слушая разговоры жены с продавщицами, портнихами и парикмахершами, понимал, что телефон для Киры — соломинка для утопающего. На Сретенке ей было все чужое. Старые вещи, книги, лепные бордюры, изразцовая печка с чугунной дверцей вселяли в нее беспросветное уныние, и если не звонил телефон, Кира целыми днями, подобрав ноги, сидела в углу дивана. Здесь, на Сретенке, она не жила, а чахла, и Кулаковы забили в колокола. Начался их новый турнир с монтекки: они упрекали Сергеевых, что те не создали условий для Киры, что ее муж занят капризной старухой больше, чем собственной женой. «Зачем мы отдали дочь в эту семью?!» — спрашивали себя Кулаковы, вспоминая те времена, когда я, отутюженный и выбритый, появлялся у них с букетиками весенних фиалок и милыми пустячками в скромных подарочных коробках. Теперь я казался им идеалом…