Поздний развод (Иегошуа) - страница 308
А вот и сон. Ты в тель-авивской квартире, день, светло. Ты лаешь, и твой лай вызывает эхо. Посреди комнаты стоит двуспальная кровать, она покрыта старым шелковым покрывалом. Когда ты был маленьким, ты жевал его. И ты залезаешь под него. У тебя получается заползти под покрывало, и в темноте ты находишь старую туфлю хозяйки, рядом с ней твоя старая миска, она пуста и сломана, а вокруг тебя поднимается незнакомый запах – не то козьего навоза, не то сладкого молока, ты лижешь, лижешь, и твое сердце наполняется радостью. Надеюсь, что мой сон понятен. Объяснить или дать читателю подумать самому? Сны в литературе – это вообще-то плохо. Признак слабости. Возникает подозрение, что писатель не справился и теперь хочет онейрическими символами что-то дообъяснить. Но что поделать, если я в самом деле видел этот сон? И между прочим, был ему очень рад. Да бегу я, бегу! Последняя ночь, да, не забыл… Сколько же я бегу в этом монологе!
Во вторник я еще сидел на цепи под деревом. Она тебя забыла, даже воды тебе не принесла. Но ты не жаловался. Я лежал неподвижно и тихо, как глубокая ночь. (Пожалуй, здесь подойдет третье лицо.) Его глаза закрыты, он в глубокой обиде, его нос отказывается нюхать землю. Он не хочет новых разочарований, этот старый уставший пес. На него садятся весенние мухи. За свою долгую жизнь он научился сбивать их на лету, но сейчас он дает им ползать по своему животу, пока им не надоест. Днем он почувствовал от ворот слабый запах семени Цви. Обычно он бежал к нему навстречу, обнюхивал его, звал хозяйку, но на этот раз, привязанный к дереву, он не издал ни звука и даже не ответил на призывный свист, промолчал. Наконец пришел охранник, чтобы позвать ее, и только сейчас она о нем вспомнила. Освободила, подергала цепь, позвала по имени, но он прикинулся больным, в сердце его стояла горечь, и к воротам вслед за ней он потащился еле-еле, хвост повис между лап: он больше не чувствовал дорогого запаха. Потом он ложится со стороны Цви, рядом с незнакомым человеком, от которого пахнет клеем, его глаза налиты печалью. Тогда она подходит к нему, приносит ему воду и еду, но он воротит от них нос, они гладят его, но он не шевелится и наконец встает и возвращается к дереву, ложится там, голова на лапах, и просит у своей души смерти. Если бы исчезла хозяйка, он вел бы себя так же. Он всегда поступает справедливо, объективно. Так прошел вторник, и он сказал своему сердцу: если и дальше будет так же скучно, то придется, чего доброго, отказаться от последнего монолога.
Но ближе к вечеру в среду ветер усилился. Мутную дымку над морем развеяло, и послышался запах горелого кустарника. Она повязала фартук, как в старые добрые времена, сестры проводили ее на кухню, и он увидел, что она печет пирог, и вновь, как когда-то, в руках у нее нож. Спина ее распрямилась, она стала немного походить на себя прежнюю. В библиотеку понесли самовар и стаканы под чай. Друзья в тревоге бродили вокруг, и наконец послышался запах и ее тревоги тоже. И тогда пес поднялся, чувствуя потоки ветра вокруг себя, и когда появилось ее лицо, полаял немного и повилял хвостом. Отчуждение было преодолено. Глаза мои блестят, нос влажный, но я до сих пор ничего не понял, только иду за ней и за запахом ее тревоги по саду между деревьями. Она наблюдает за воротами и ждет автомобильного тарахтения. И ветер крепчает, и запах морской влаги и влажная пыль смешиваются с разных сторон. Я даже не догадываюсь, что мне предстоит, что произойдет, пока все не сваливается сразу, как будто с неба, и запахи, и звуки – все, весь дом, вся семья, запах ткани и запах бумаг, запах сгоревшей резины, и запах твердого сыра, и его, его запах. В эту минуту я почувствовал, что цепь на моей шее натянулась, она с силой притягивала меня к себе, но я уже принял решение. Самое время, чтобы умереть. Это святая обязанность каждой семейной собаки. Все, я отправляюсь на небо, будешь держаться за цепь – улетишь вместе со мной. Я буду бешеным зверем, доисторическим животным, все достижения эволюции отменяются. Я тянусь к небу всей силой своей любви, я лечу, задевая лапами верхушки деревьев. Они уже вошли в ворота и шагают по траве. Он держит за руку мальчика-толстячка, впереди них идут Яэль и Аси, я бросаюсь между ними, захлебываясь лаем, я отталкиваю мальчишку и набрасываюсь на него – это вернулся он сам, это уже не бумага, и он не умер, он живой. Он падает, он удивлен, он вскрикивает от испуга, он не узнает меня, внутри меня рождается крик, но голос куда-то потерялся, и вместо грозного доисторического рыка вышел жалкий скулеж – что если я, наоборот, эволюционировал в человека? Все кричат, узнают меня, и он тоже, он все еще лежит на земле, и рядом лежит его шляпа, но он все-таки называет меня по имени. Своим мягким, хриплым, сладким голосом зовет меня так, как всегда называл меня только он: «Рацио, Рацио». Похоже, что от всех переживаний я практически свихнулся, мне хочется пожевать его, попробовать на вкус, и я облизываю его, облизываю других и снова бросаюсь к нему. В конце концов меня успокаивают. Все обнимаются. Он целует маму. Они потихоньку идут к ее палате, оттуда в библиотеку, и все это время я кручусь между его ног, я прижимаюсь к нему, я возвращаю ему всю не растраченную за это время любовь. За время, прошедшее с того момента, когда он, раненный, упал на кухонный пол рядом со мной. И вот он здесь, он простил меня, и я снова прыгаю на него, и вдыхаю, вдыхаю его запах. В маленьком библиотечном зале вся семья пьет чай и ест пирог. Разговаривают шепотом. В сероватом окне теснятся лица душевнобольных. Задувает сквозняк. Его теплая рука гуляет по моей шерсти. Запахи неловкости, любви и страха текут вокруг меня. И для меня бросают под стол кусок – прямо как в старые добрые времена. Вкус у пирога уже не тот, но я из уважения ем. По библиотеке растекается запах сигареты. В животе свербит, в сердце рождается мысль – не умереть ли вот сейчас, среди них? Мне уже тринадцать лет. Я уже достиг вершины жизни. Дальше не будет лучше – только хуже. И я закрываю глаза. Мои мысли успокаиваются, голова застывает между лапами на холодном полу, все запахи исчезают, даже мой собственный запах. Мое дыхание слабеет, его уже почти нет, лишь чуть слышен отзвук последнего выдоха. Смерть – это очень красиво. Смерть – это и есть верность. Вдруг голоса вокруг меня нарастают, поднимается сильное волнение. Но я продолжаю умирать. И тут все вскакивают со своих мест. Аси стоит посреди комнаты и бьет себя – прямо так, как он делал это в детстве. Старик стоит на коленях, а на столе опять нож. И тогда я восстаю из мертвых и лаю изо всех сил, по всем правилам искусства лая, этого дурацкого искусства. Я не устаю удивляться этой семейке. В воздухе появляется бумага, она разорвана в клочки, я ловлю обрывки и ем их вместе с их запахом. Все встают и выходят, и я преследую их. Предательство, предательство, не может быть, опять предательство. События закручиваются с ужасающей скоростью. Появляется запах резины. Они садятся в машину, и я атакую их. Хозяйка пытается посадить меня на цепь, но я слегка кусаю ее и бегу за ним. Предательство! Предательство! На этот раз во всем виноват я. Он уже в машине, железная коробка проглатывает его, он еще пробует погладить меня, «возьми меня!» – умоляю я, но дверь с силой захлопывают, и машина трогается с места. Нет, только не это! Я хватаю зубами железо. Это ошибка! Машина набирает скорость, я бегу за ней. Он не может снова исчезнуть! Машина двигается тихонько, покачиваясь влево-вправо, и я бегу за ней посреди шоссе. Я вот-вот догоню ее и ухвачу за красный огонек. Из машины гудят: берегись, задавят! Но я уже умер. Чего же вы ждете? И машина продолжает тащиться как будто из последних сил. Я бегу по главному шоссе Акко. Вокруг меня мелькают огни, я бегу по разделительной линии, бегу и бегу. Машина потерялась, я уже бегу за другой, но не останавливаюсь. На перекрестках загорается красный свет, но я не обращаю на него внимания. Я слышу скрип тормозов, вокруг меня давка. Собаки по статистике редко становятся причиной аварий, и тем не менее я слышу вокруг себя проклятия и грязные ругательства. Меня пугают резиновые колеса, они плохо пахнут. Я продолжаю бежать среди домов и стен, я уже ни за кем не бегу, я бегу просто так, я покидаю этот сюжет и пока еще не успел войти в новый. Вдруг кто-то зовет меня по имени. Останавливается машина, из нее выходит Аси, хватает меня за ошейник и тянет на тротуар. Поговори со мной – прошу я его. Домой, домой! Какое домой? Про какой это он дом? Про наш старый дом? Я слышу запах старика, он совсем близко, в приоткрытой двери я даже вижу его шею и мигающий огонек сигареты. Но я даже не могу вилять хвостом, настолько я устал. И тут Аси поднимает палку и подносит ее к моему носу понюхать. Хорошо, нюхаю, дальше что? Он забрасывает ее далеко, в сторону строительной площадки, в темноту, прямо как в детстве. Сейчас я побегу за ней и принесу ему ее, а он встанет на четвереньки и вместе со мной полает. Рычит мотор, мерцают красные стоп-сигналы, я чувствую какой-то подвох с этой палкой. Тем не менее я, дурак, как меня учили, бегу за палкой в сгущающуюся тьму. А он бежит обратно к машине со мной наперегонки. Я шныряю между строительных плит и ржавых мусорных баков, разгребаю лапами вонючие отходы (как же я ненавижу себя за то, что не могу не искать эту палку!) и в конце концов нахожу ее, хватаю зубами, плачу, с моей морды капает, и я продолжаю плакать, грязь и слезы смешиваются, это конец. Я как Балак в романе Агнона, никакого литературоведения не нужно.