Старая дорога (Шадрин) - страница 156

— Слышь-ко, Пелагеюшка, — ткнувшись бородой ей в ухо, страстно зашептал он: — Будя нам любовниками жить да бога гневить. Будто вор крадусь к тебе всякий раз. И сын-то неповенчанный, почитай, незаконный. Завтра или днем позже в город еду, ты скажи, что для обряда привезти. — Он почуял, как Пелагея затихла мышью, спросил: — Что молчишь-то?

— Мне откуда знать, как у вас, состоятельных. По-нашему, крестьянскому, не подойдет.

— Ладно, сам поспрошаю отца Леонтия. Ты мне непременно, Пелагеюшка, сына роди, наследника, чтоб добро мое в чужие руки не уплыло.

— Не досаждай богу напраслиной, — ласково возразила Пелагея и всем телом притеснилась к нему. — Ты еще не старый, сильный. Жить да жить тебе.

— В груди теснит, — признался он. — Сердце чулое стало, недоброе мнится…

— Перестань про то, не терзайся. У нас будет сын — это ли не доброе.

10

Затихло на промысле, замерло. Но тихость эта не похожа на послепутинный покой, когда, утомленные промысловой горячкой, умиротворенно отдыхали люди от изнурительной работы, от надобности подниматься ни свет ни заря.

След напряженности открывался во всем внимательному глазу. Недвижным табунком сбились у лабаза тачки. Обкусанным караваем сиротливо возвышался ледяной бугор. Горкой на приплотке лежали неубранные носилки — не обремененные ношей, они пустоглазо темнели ячеей сетки. И ватажный люд, несвычный с бездельем, больше отсиживался в казарме. Если приспичило кому сходить за водой к реке или по другой нужде за изгородь, шли крадучись, тишком, переговаривались шепотком, словно в доме покойника. Все это Резеп приметил, едва вышел из своей комнатки на высокое, с многоступенчатым рундуком, крыльцо.

А позже, по мере того как солнце, отслоившись от горизонта, взбиралось все выше и выше, и совсем невмоготу стало смотреть на заброшенное хозяйство, где еще вчера бурлила жизнь, боролись страсти и ни на минуту не затухало дело. Вымерлый вид промысла навевал безысходную тоску.

И как на неживое тело, налетело вороньё, безнаказанно хозяйничало на плоту, у лабазов, где со вчерашнего дня оставались порванные при перегрузке и выброшенные за ненадобностью рыбины. Воронье карканье предвещало недоброе, и Резеп суеверно подумал: к чему бы такое? Перекрестился торопливо и прошел в лабаз.

Два длинных ряда чанов пустовали — колодцами чернели врытые в землю семисотпудовой вместимости кадища. Во втором лабазе тоже пустовали чаны, и лишь четыре крайние, доверху забитые сельдью вперемешку с солью и льдом, были укрыты кусками рогожи. Сегодня с утра надо бы эту замороженную сельдь перебрать, уложить аккуратными рядами, рыбка к рыбке, спинками вниз, обильно пересыпать солью, и тогда она томилась бы в продолжение месяца, зрела, высаливалась до нужной спелости. Так и задумал Резеп вчера, но его решению не суждено было исполниться, потому как неожиданно нарушился весь заведенный порядок. В заморозке сельдь конечно же не загорится, рассуждает Резеп, вылежит и неделю и другую, однако ж дело застопорилось, и это ничегонеделанье обойдется Ляпаеву в копеечку. Держать бы прошлогоднюю цену, так нет, поскаредничал. Вот и достукался: потеряет больше, нежели выхитрит.