Поэтому я не очень удивилась, когда вместо ответа она взяла петуха и маленький тесак, который перед уходом положил ей поваренок, театрально измерила расстояние между птицей и острием и начала ритмично рубить маленькие ноги и крылья.
— Я говорю, намного лучше быть человеком короля и другом епископов и заниматься приличной работой, — твердо сказала она и изо всей силы хрястнула тесаком. — Архиепископ Уорем, разумный богобоязненный человек. — Она опять занесла нож. — Джон Фишер, Катберт Тунстал. — Хряп. Одобрительный взгляд на точно отсеченную часть. — Тоже хорошие люди. — Она аккуратно уложила куски в кастрюлю. — Даже кардинал Уолси, — добавила она, посмотрев, готова ли я вернуться к шутливому, более приятному ей разговору. — Конечно, может, он слишком жадный и хитрый, этот Уолси, слишком мирской для церковника, но по крайней мере знает толк в хорошей еде, — торжественно закончила она. — Три раза на Сретенье докладывал себе моего петуха в апельсиновом соусе. И всякий раз, как мы потом встречались, расхваливал его до небес.
Выдав под занавес этот кулинарный анекдот, госпожа Алиса с решительной улыбкой пошла к камину, велев стоявшим в ожидании поварятам повесить кастрюлю и начать варить петухов. Ей хоть и нравилось производить впечатление эдакого правдолюбца, на самом деле она не хуже придворных умела пользоваться дипломатической полуправдой и уходить от ответов. Она явно не собиралась обсуждать со мной отца. Все, мне уже не удастся завести речь об узнике в сторожке, наш разговор окончен. По-прежнему избегая моего взгляда, она погнала поваренка за лучиной и водой. И в потоке ее слов как-то растворилась успокоенность, которую я ощутила после слов Джона Клемента о том, будто отец держит узника ради его же блага.
Ганс Гольбейн смотрел на серьезное энергичное лицо высокой, тощей, такой несветской молодой англичанки с проницательными глазами и угловатыми движениями. Она изо всех сил старалась сидеть неподвижно, хотя ее явно что-то беспокоило — все время морщила лоб и, несмотря на все усилия, то и дело ерзала на стуле. Почему-то он вдруг вспомнил Магдалину — мягкое тело, полные плечи, грудь, томные глаза, еле уловимый запах фиалок и роз. И ложь. Следы поцелуев на шее. Смущение, когда он спросил, откуда они. Вздор, произнесенный ею так нежно, что он был почти готов поверить в укусы насекомых. Мятые, теплые, влажные от пота простыни на кровати — он швырнул ее на них в тот последний вечер, после тяжелого дня, проведенного в печатне Фробена с Бонифацием и Миконием, и увидел «укусы насекомых» на груди, животе, ягодицах. И горячий красный след от своей ладони на белой щеке, ее взметнувшиеся к лицу руки. Он хлопнул дверью и бросился вниз по лестнице, чуть не воя от боли. Последнее, что он запомнил, — ее непонимающий взгляд.