Магдалина была тем, кем была. К чему лишние слова! В конце концов, она устраивалась в мире как умела, а времена нелегкие. И когда через несколько месяцев ее покровителем вдруг стал мастер Майер («Молодая вдова… ангельски красива», — лопотал старый осел), Ганс сразу согласился, чтобы она позировала ему для Мадонны Милосердия, предназначавшейся для семейной часовни и призванной оберегать от невзгод самого старика и разных его жен и детей — живых и мертвых. Мастер Майер мог верить в какие угодно глупости. Ганс Гольбейн вовсе не собирался разубеждать щедрого патрона, однако про себя знал — отныне он не сможет с чистым сердцем смотреть ни на одну религиозную картину. А то и вообще не сможет писать их. Хватит с него наряжать женщин сомнительной добродетели в голубые платья и делать из них Мадонн. Все это театр, сказки для детей. Теперь он без всяких театральных костюмов, без подделок хотел писать настоящие лица настоящих людей, какими Бог населил нашу землю, чтобы они радовали и мучили друг друга. Гольбейн хотел пробиться к правде.
Но дома он вел себя как медведь. Рычал на бедную Эльсбет до тех пор, пока ее лицо не становилось таким же суровым и грубым, как и красные от дубления кожи руки в засученных рукавах. Он ненавидел вонь дубленой кожи, она преследовала его, даже еда пахла кожей и нищетой. Ненавидел бесконечное хныканье маленького Филиппа, его запуганный вид, брюзжание Эльсбет, что он не заботится о ребенке. Он возненавидел и долгие душеспасительные разговоры своих друзей гуманистов, раньше приводившие его в восторг. Частично он даже винил их в своем унынии, в том, что они своей заумной болтовней об испорченности клира и очищении церкви затеяли всю эту кутерьму. Посмотреть только, куда завели их идеи! И ведь как запаниковали гуманисты, даже самые решительные реформаторы, от бешеного восторга, в который привели чернь их изящные формулировки. Даже брат Лютер метал с виттенбергской кафедры громы и молнии в тщетной попытке остановить головорезов, разрушающих цивилизацию.
Вдруг Ганс Гольбейн возненавидел глупые и умные лица гуманистов. Присвоенные ими латинские имена казались ему такими претенциозными. Под их влиянием его брат Прози переименовал себя в Амброзия. Ганс не был о себе такого высокого мнения и в нынешнем мрачном настроении категорически отказывался от латинизированного имени, которым они настойчиво продолжали его называть, — Олпей. Если уж они так безнадежны и им непременно нужно придумать что-нибудь классическое, то пусть назовут его, как Альбрехта Дюрера, Апеллесом. Только о таком имени мог мечтать художник. Величайший античный мастер, придворный живописец Филиппа Македонского, знаменитый портретист. И, сидя с ними в кабаке, он в гремящей тишине опрокидывал одну кружку за другой, ненавидя тонкое издевательство желчного Микония: «Бедный влюбленный Олпей топит свое горе в пиве».