И они заговорили о родах, молитве, скоротечной боли, о том, что происходит с женщиной, когда она первый раз видит ребенка, которого носила так много месяцев. Я была им не нужна и не могла принять участие в разговоре — я не знала того, о чем они говорили. Но я с удовольствием видела, как Елизавета приободрилась. Вероятно, она просто испугалась предстоящей беременности, мучительных родов, того, что ее собственное детство уходит в прошлое. В любом случае мастер Ганс понял ее. Он нарушил все правила, придя к ней в комнату. Но его визит явно пошел ей на пользу.
Я тихонько вынула увядшие подснежники из его руки и поставила их в маленький стакан. Освобождая для него место, отодвинула лежавшее у постели письмо и вдруг узнала заостренный почерк, который так давно любила. Почерк Джона. Пытаясь дышать ровно, я взяла его и, вполголоса извинившись, вышла из комнаты. Извинение оказалось излишним: мастер Ганс механически посмотрел мне вслед, а Елизавета даже не заметила моего ухода — так глубоко погрузилась в совершенно новый для нее разговор.
Разворачивая письмо, я не испытывала угрызений совести. Я слишком мало знала о Джоне Клементе и не могла упустить возможности узнать чуть больше. В голове у меня не было ни сомнения, ни стыда, а лишь кристальная ясность цели. Но письмо оказалось официальным и короче написанного мне. В нем говорилось:
«Моя дорогая Елизавета,
Спешу поздравить тебя. Я слышал, что у тебя и Уилла осенью будет ребенок. Ты помнишь совет, который я всегда давал вам в классной комнате: смотри вперед и не оборачивайся назад. Твой муж — хороший человек, его ждет блестящая карьера. Я желаю вам обоим счастья в семейной жизни».
Когда я дочитала до этого места, во мне заговорила совесть. Обычно я не задумываясь читала письма, которые могли иметь ко мне отношение: жизнь — сложная штука, как же не подстраховаться всеми доступными тебе способами. Но безобидные официальные добрые слова, не касавшиеся меня, устыдили: я хладнокровно шпионила, а мастер Ганс, чужой в нашем доме человек, проявил такую сердечность. Я вернулась к Елизавете, взбила ей подушки, поправила одеяло и ненароком бросила письмо на пол у кровати. Она решит, будто оно просто упало, и ни за что не догадается, что я его читала. Потом я тихонько вышла, с облегчением оставив их кровавые акушерские байки про воды и хирургические щипцы. Мне это все было как-то не по душе, но обычно рафинированную Елизавету, по-видимому, приводило в восторг. Если бы я была не я — не такая самодостаточная, не такая благоразумная, — я бы, наверное, даже возревновала, что ей удалось полностью завладеть вниманием моего нового друга. Но я никогда не была ревнива. Очень хорошо, если ее утешают его кровавые побасенки, но мне самой не хотелось их выслушивать.