— Я ничего не имею против его работ, — твердо добавил отец, перехватив мой взгляд на картину и обернувшись к ней. — В этой, например, очевидно, что художник считает свой дар богоданным. Я люблю ее за скромность, за то, что автор обуздал свой гений, чтобы возблагодарить Господа. Вот такие его работы и позволяют мне признать в мастере Гансе родственную душу…
Я чувствовала себя достаточно уверенно и решила возразить.
— Но, отец, — сказала я, не отпуская его взгляда, — портрет нашей семьи не религиозная картина, и даже если он тебе не понравился, ты не имеешь права возлагать всю ответственность на мастера Ганса. Разве ты не помнишь? Ты ведь сам советовал ему, как писать. Целый вечер вы с ним обсуждали композицию. Ты заставил нас репетировать и хохотал при мысли о том, что в центре семьи окажется шут. Ведь это и твоя идея, не только его.
Наступила тишина. Отец опустил глаза. Затем опять вздохнул, нервно провел рукой по лбу, как будто у него болела голова, и снова посмотрел на меня. Я не отвела взгляд, он кивнул.
— Ты сказала кое-что очень важное, Мег, — печально произнес он, — и права больше, чем думаешь. Меня действительно можно обвинить в том, что мне вовсе не хочется признавать.
В свое время я приветствовал свободомыслие и эксперименты — может быть, слишком. Перемены я считал самоцелью — они так привлекали в золотые годы, когда мы были молоды, а все вокруг казалось таким чистым. И теперь, когда слышу яростные крики «Меня!», «Меня!», тем более когда вижу разрушение и людей, делающих воистину адову работу, я часто думаю, не осудит ли меня Бог за то, что я с радостью принимал все эти мысли и преобразования, и в какой степени мое праздное любопытство ответственно за то, что ящик Пандоры открыли и в мир вылетело столько зла…
В его глазах была такая мука, что у меня выступили слезы. Я не могла найти слов, чтобы избавить его от забот, но набралась мужества и впервые в жизни, протянув руку, дотронулась до его пальцев — робкое утешение. Я только надеялась, он поймет. Пальцы его оказались сухими и холодными. Как же я обрадовалась, когда он не убрал руку, не отвел взгляд и боль в темных глазах, кажется, уменьшилась.
— Мир меняется, вот и все, — пробормотала я. — Не человеческие ошибки тому виной… Не человеческие поступки. Никто не может обратить время вспять… не казни себя. Это не твоя вина.
Отец не сводил с меня глаз, и постепенно к нему вернулась знакомая шутливая игривость, с какой он обычно смотрел на мир. Уже более будничным тоном он сказал:
— Я понимаю, ты тоже дитя нового мира, Мег. И знаю, — он поднял руку, не дав мне возразить, — что такой тебя сделало образование, которое дал вам я. Ты, вероятно, считаешь меня старомодным стариком. Может, так оно и есть. Может, я действительно старомоден.