— Хорошо, мать Анастасия.
— А мне плохо, поп Симон. Вот и спорим.
— Если споришь со мной — будет лучше?
— Разве я с тобой спорю, поп Симон? — ответила Анастасия. — Разве ты от себя говоришь? Ты его словами говоришь. И они его словами говорят. Умный ты, поп Симон, знаешь, ведь знаешь — кто они, а глядишь на меня, ровно не знаешь. Вы хоть и врозь, да одного ждете. Так они не свое говорят, а свое делают. А где твое — не знаю. Вот ты жалеешь меня, а что с твоей жалости — кроткой хочешь увидеть, как Прасковью. Попрошу утешения — утешишь: «Бог увидит, зачтет твои слезы». Попрошу помощи — что сделаешь? Воду подашь, хлеба, печь затопишь — и все.
— А что тебе надо, мать Анастасия? — страдальчески спросил Симон. — Ты не просила. Скажи — сделаю.
Анастасия хотела сказать: «Угадай — и сделай!» — и осилила себя — зачем?
— Поздно уже, поп Симон, — сказала Анастасия. — А я устала… Не обидься.
Отец Симон ушел с чувством одиночества.
Вот так, опечалясь, он останется здесь, когда она уйдет, подумала Анастасия. Будет жалеть ее, молиться о прощении ее грехов. «Прости ее грешную!» О наказании Добрыни и князя Владимира молиться не станет. Разве они грешные? Они за новую веру. Им все простилось. Она напротив — не возлюбила, не смирилась, не возвысилась через кротость — значит, грешница. Для нее они — душегубы и палачи. Для него — «свет прозревшие». Он через них не страдал, она мучилась. Кто не страдал — не поймет. Разные правды.
Мать Анастасия задула лучину, уголек быстро дотлел, погасла последняя искра, и наставший мрак мгновенно стер недавние мысли, лик попа Симона, рожи врагов, а увиделся зимний день в Полоцке, лед на Двине и мчавшийся по льду всадник. Всадника звали Жижа, он был кметом отца, и он привез долгожданную весть.
Мать Анастасия легла на лавку, накрылась кожухом и вспомнила свою радость, испытанную, когда услышала весть о сватах от Ярополка… Вот так всегда мои воспоминания, подумала Анастасия, начинаются за здравие, кончаются за упокой. Сватовство вспомнилось. Где те сваты, где Ярополк, где отец, мать, браться — а я помню, как вчерашнее, нет мне сна, ворошу давние дни. И отец Симон сейчас не спит, подумала Анастасия. Она не спит, он не спит, да еще стража. А не спит — почему же не придет? Пришел бы, стукнул в окно: «Мать Анастасия! Что делаешь, мать Анастасия?» И почитал бы о свое Боге, чтобы звук живого голоса разрушил эти неотвязные и страшные в ночной темноте видения. Или возложил руки ей на лицо, провел пальцами по вискам: «Крепись, мать Анастасия!» Или взял бы, прижал к своей худой груди, где живет душа и стучит сердце, чтобы хоть на миг далось ей почувствовать себя под защитой, в жалости и сострадании. Сестра твоя, так пожалей, как сестру жалеют, по сердцу, без подсказки. Приди, когда тебя зовут негласно, а не днем — спорить и склонять к своей правде. Не божьего слова хочется — человеческого, ласкового. Отняли у нее ласку: недолго поласкала она своих дочек, мало посмеялись ей детские глаза. Ее Прямислава! Двухлетняя светлая пташка! По утрам любила забираться за спину и водить гребнем по волосам. Гладит волосы слабая ее ручка, лепечет нежный ее голосок: «Мама красивая!» А теперь эта крошка — королева венгерская. А Предслава — королева в Польше. И никогда им не встретиться на этом свете. К ним она не пойдет — они не помнят ее, они могут ее лишь пожалеть. Но зачем ей жалость? Теперь хочется увидеть внуков от Изяслава, ходить с ними вдоль Полоты, по тому лугу, где сама гуляла вечность назад с бабкой Предславой. Далекие сыны Изяслава показались матери Анастасии в ясности детских лиц, и она лежала, бережно держа перед глазами это виденье, с обидой на свое одиночество на земле…