Первое второе пришествие. Вещий сон (Слаповский) - страница 72

Невидимые люди стали вносить на сцену свечи и расставлять их.

Кто-то за спиной Петра считал свечи, находя, очевидно, в их количестве особый смысл. «Двенадцать! — сказал он. — Двенадцать!»

И вот с большой свечой в руке, понемногу, понемногу, все ярче и ярче озаряемый прожекторами, вышел сам Иммануил. Это был стройный среднего роста брюнет с бородкой такой же формы, как и у Петра.

Вспыхнул свет в зале и на сцене.

Долго, минут пять, брюнет обводил зал жгучими черными глазами. Петру показалось, что и ресницы, и брови его тоже подведены черным. Иммануил всех осмотрел, каждому заглянул в лицо, никого не миновал. Никодимов, когда дошла до него очередь, высунул ему язык. Иммануил словно не заметил, но тот, считавший свечи, сидевший позади Петра и несколько сбоку от Никодимова, тут же углядел и прошептал, что хулиганствующих лично он будет выводить и лупить по мордасам. «Заткнись, сучара», — неинтеллигентно, но тихо ответил Никодимов — так, что сосед, пожалуй, и не услышал.

Иммануил закончил свой долгий взгляд.

Напряжение в зале, достигшее довольно высокого градуса, чуть спало.

Иммануил произнес негромким мягким голосом:

— Есть ли грех больший, чем неверие?

И умолк надолго, предоставляя возможность обдумать вопрос, заставляя нетерпеливо ждать ответа.

— Как работает, подлец! — шепнул Никодимов на ухо Петру, не скрывая зависти.

— Есть! — сказал Иммануил.

И опять помолчал.

— Этот грех: распространение неверия. Не верь, это твое беззаконное право. Но не зови других к неверию!

И он опять замолчал.

И вновь заговорил, но в его словах Петр не услышал ничего нового: это было изложение в скупых фразах евангельских проповедей. Правда, время от времени проскальзывало нечто туманное, неуловимое.

Да еще мелодия, Петр даже и не сразу заметил, что она звучит — тихая, упорная, медленная. Если бы Петр знал музыку, он бы сравнил эту мелодию с «Болеро» Равеля, но он не знал музыки, не увлекался также фигурным катанием (под эту мелодию стали чемпионами мира какие-то, кажется, американцы; имена забылись уже, а вот музыку обыватель надолго запомнил, и она стала для него в один ряд с «Прощанием славянки» и «Полонезом Огинского», то есть с тем, что всякий и каждый знает).

Музыка исподволь настраивала, направляла, очаровывала, речь Иммануила текла то плавно, то прерывалась, то вдруг он восклицал почти в экстазе — и надолго умолкал после этого.

Что и говорить, повадки брюнета были впечатляющими. Жесты завораживали, голос заставлял себя слушать. И ни тени улыбки на лице, но нет и мрачности, высокая печаль на лице, такая высокая, что жаль становится человека.