Когда толпа новых лиц прямо из театра ввалилась в «Гоноратку», там было уже людно и душно. Дым ходил клубами по всем комнатам, выносился из одной двери, которую раскрыли в холодный коридор, чтобы освежить и очистить воздух.
Вошедших встретили криками, приветствиями. Задвигались стулья, стали сдвигать столы, давая место пришедшим.
— Откуда? Что нового? — неслись обычные вопросы со всех сторон. — Брали Бельведер, Бастилию или Королевский банк приступом? Вид у вас такой…
— «Фенеллу» взяли с бою! Это почище Бастилии…
— Как? Вы покусились на панну Пальчевску? Честь храбрым. Это действительно труднее Бельведера, но дороже может стоить, чем банк. Говорите, в чем дело!
Как только окружающие прослушали рассказ о сцене в театре, всеми овладело словно исступление.
— Вот это славно! Виват, товарищи… Вы хорошо подали голос народу! Пусть дрожит тиран. Виват, отчизна! Да здравствует свобода!
Стаканы и кружки звенели, наполнялись и опустошались с ужасной быстротой. Кельнерши не успевали разносить заказанное по столам и появились добровольцы-разносчики, особенно в помощь тем девушкам, которые были покрасивей…
В это время на стол поднялся невысокий, худощавый юноша с тонким профилем, напоминающим Мефистофеля в более юную пору его существования, если только это допустимо себе представить.
Каким-то надтреснутым, металлическим, но за душу хватающим голосом, слегка нараспев и грустно он заговорил:
— «Фенелла»?.. Немая из Портиччи? Что она нам и что мы ей? Но все может пригодиться в этом мире. А знаете почему? Я вам скажу, почему. Слыхали вы об ослице Валаама? Нет? Конечно, слыхали! Ведь вы же все, здесь сидящие, добрые поляки, правоверные католики, чтите святую церковь и еще более святых служителей ее, ксендзов-наставников?
— К черту ксендзов, святош и всех, кто говорит о них, о старых сказках поповских! — из дальнего угла выкрикнул дюжий светловолосый парень и тяжелым кулаком стукнул по столику, расплескивая стаканы.
— Тише, Северин! Помолчи, Гощинский! — одернули крикуна сидящие с ним товарищи.
— Тише, вы там, столб придорожный! Дайте говорить Айгнеру, — послышалось с разных сторон. — Он уж отмочит что-нибудь, этот штукарь… Тише! Говори, Айгнер. Валяй, святой Илья не нашей веры…
Айгнер, не обращая внимания ни на порицания, ни на поддержку, спокойно заговорил дальше:
— Иногда, чтобы камни заговорили, достаточно, чтобы театральная «немая» запела чувствительную арию. Человека могут унижать, плевать ему в глаза, щипать по волоску бороду его отца, ругаться над его сестрой и женой… Он поднимает очи к небу и бледными от рабского страха губами лицемерно произнесет: «Господи, да свершится воля твоя!» У него отнимут последний кусок хлеба, последнюю искру свободы, заглушат правду… Его кинут в темную, смрадную тюрьму, вонючую, как… сигара друга моего, пана Гощинского, атеиста и глупца высшей марки… Но он философски вздохнет и скажет: «Все к лучшему в этом лучшем из миров!» Он… Словом, он может быть поляком, жить в Варшаве под гуманным управлением нашего «старушка» и кротко мечтать о своей ежедневной кружке пива в нашей досточтимой «Гоноратке»… Но стоит такому поляку… виноват, ослу Валаама, я обидеть не желаю… осла… Стоит ему попасть на «Фенеллу», послушать там фальшивое пение толстой примадонны, полюбоваться на взмахи картонных мечей, увлечься видом «бунтующих» статистов по два злота за выход… И он — готов!.. Осел Валаама не только говорит, он поет… поет грозные, величавые гимны… даже horribile dictu