— Ну все, — сказала она ему, — все теперь. Иди теперь, в армию иди.
— Да погоди ты так сразу, — сказал он. — Это еще только завтра.
Он помнил свою ложь, не попался.
— Иди давай, — повторила она, — иди быстро.
— Что, и не поцелуешь? — спросил он уже без давешнего самодовольства, робко и даже просительно, пожалуй. Это уже было лучше.
— Ну, на тебе, — Валя чмокнула его в подбородок.
— Какой ты неотвязчивый, на, вот он, — процитировал Миша.
— Давай, давай. Письмо мне напишешь.
— Адрес-то скажи.
— На депо напиши. Я отсюда, может, съеду, с дурами этими жить-то…
Он представил, к кому она съедет, и почувствовал внезапно прежнюю злобу, но теперь сдержался. Все-таки она его проводила, хоть и вот так; все-таки ему кинули предсмертный подарок.
— Ну съезжай, — сказал Миша. — Бывай.
Он прошел мимо нее, спустился и подумал: действительно успели до восьми.
Родителям надо было все сообщить в упрощенном, щадящем виде: щ-щ-щ… Параны, сказал он бодро за ужином, меня, возможно, призовут в армию, я был в военкомате, объявлен дополнительный набор. Но это еще не точно. Мать застыла, отец принялся ходить — сильное волнение всегда у него так выражалось. Но это не точно, повторил Миша. Послушай, сказал отец, но у тебя негодность в мирное время. Что же, бодро сказал Миша, видимо, оно уже не мирное. Отец захрустел пальцами. Так, сказал он, я это выясню.
— Ради бога, ничего не выясняй, — попросил Миша. — Сделаешь хуже.
— Но это поперек всякого закона…
— Им видней. Я же тебе говорю, ничего еще не понятно.
— Когда будет понятно, действовать поздно.
— Как ты хочешь действовать, папа? Идти к военкому? Они тогда еще и тебя призовут.
— Это мы посмотрим.
— Я тебя очень прошу, если ты не хочешь создать мне действительно невыносимую ситуацию, не гони волну.
Отец промолчал, но явно не смирился. Надо бы его нейтрализовать, подумал Миша, но с другой стороны — вряд ли он наломает дров за один день.
Следующий день прошел в хлопотах: нужно было уволиться, подписать обходной, не зря называемый бегунком, попрощаться с персоналом и с избранными больными. Миша, впрочем, подивился, как мало его души осталось на этой работе, как он ни к кому не привязался: действительно, кажется, черта новых поколений — эмоциональная скудость. Предписано бояться, а он не боится — видимо, слишком оглушен; предписано грустить, прощаясь, — а он забавляется. Надо было, наверное, сходить в конуру Колычева — вряд ли они еще увидятся. Колычев наверняка помрет, пока Миша будет служить; а может, наоборот, — такие вечно умирающие особенно живучи; но тогда помрет Миша, как-то им трудно будет в наступающих временах уцелеть одновременно. Вывезет либо одна, либо другая стратегия: либо прыгать в поток — в который его, вместе со всеми, сейчас тащило, — либо отсидеться в конуре, на полях, в маргиналиях, и далеко не факт, что с белым билетом будет проще. И прощаться, ввиду этой несовместимости, Мише показалось чересчур пафосным, неприлично литературным делом. Вот в студию он сходил бы, но был не вторник, а четверг. Страшно подумать, только позавчера там читал Борис и бормотал Павел. Словно за время их с Валей лестничного соития прошла неделя, а то и месяц: сильно растягивалось время в эти секунды, почему бы? Или просто это каждый раз было слишком серьезным барьером, и все, что до него, отсекалось? Ах, в каком странном мире он оказывался, когда был с ней; жалко, что он мало успел понять, рассмотреть, и в ней опять ничего не рассмотрел, а было бы что вспомнить. Но почему-то он знал, что последнее напутствие надо получать не от Вали, а от Лии. Или даже так: Валя должна дать толчок, как перед прыжком с парашютной вышки. Туда весь их класс водили года три назад, не все смогли, но он смог — включалось что-то такое в мину ты роковые. А улыбнуться вслед должна не Валя, улыбка у Вали нехорошая, такой улыбкой хорошо улыбаться, когда тебя берут: оскал, чтоб ты не загордился. Валя выталкивать должна, а провожать Лия. Как я прекрасно устроился, подумал Миша — и позвонил.