о
торым каким желал меня видеть Аменда. Стипендиат, я позволял себе иметь свое мнение. Для 14 — 15-летнего юноши это было слишком. Отсюда все наши недоразумения.
Когда я много лет спустя прочитал очаровательную маленькую автобиографию Грига (“Мой первый успех”)[129], я вполне понял Аменда. Он был двойником Плэди. Ведь они были одной школы и одного направления.
Через два года Аменда покинул Петербург, и я попал в класс профессора фан-Арк. Это был несомненно хороший учитель и благородный человек, как я имел случай убедиться в этом впоследствии. Ученик Лешетицкого, он даже несколько напоминал его лицом, как мне тогда казалось. Лешетицкий незадолго до моего приезда покинул Петербург, чтобы основаться в Вене. Его портрет висел в том классе, где занимался фан-Арк. Если Аменда, благодаря незнанию языка, говорил сравнительно мало, то в этом упрекнуть фан-Арка нельзя было. По поводу какой- либо ошибки он начинал такую окольную речь, что трудно было добраться до настоящего смысла ее. Так, например, сделаешь ошибку в этюде или в пьесе. Вместо того, чтобы просто указать на нее, фан-Арк спрашивает, знаю ли я, где находится мини стерство просвещения. Я с удивлением смотрю на него во все глаза и отвечаю утвердительно. “А как вы туда пройдете?” Я отвечаю, указывая ему на ближайший путь. “А не пойдете ли вы так или так?” — продолжает он, называя самые отдаленные от цели улицы. “Нет”, — отвечаю я. “Ну вот и в нотах следует делать то же самое, т. е. избрать ближайший путь от ноты к ноте, а не фальшивить через фальшивые”. Несколько минут ушло на разговоры, а я все же нахожусь остаюсь в каком — то недоумении относительно самой ошибки. Это было бы все ничего. Вся беда и здесь была в репертуаре. До сих пор не могу понять, что заставляло таких дельных учителей держаться таких композиторов, как Велле, и не в виде этюдов, как, например], “Les arpeges“ Велле, а в виде пьесы, и довольно трудной, “Baube“ Велле. Не знаю, почему я не мог одолеть этой пьесы, но она мне положительно не удавалась. Если бы профессор хоть объяснил, для каких целей эта пьеса, то это разъяснение несомненно помогло бы, но тогда считалось невозможным входить в подробные разговоры с учениками, а мое поведение казалось преднамеренным упрямством, и, таким образом, отношения с учителем портились. Но теперь я был не один. У меня в это время был друг и товарищ, с которым мы много беседовали, многое вместе обдумывали, и он подобно мне тяготился такими занятиями. Мы подвергали строгой критике и репертуар, и самые занятия. В конце концов мы пришли, нам тогда казалось, к очень разумному заключению совсем перестать ходить в класс и заниматься самостоятельно.