Я не знала, сколько времени я провела в этом яростном состоянии и попытках разрушить комнату итак неделимую, как элементарная частица. В конце концов, я повалилась на пол, чувствуя себя совершенно обессиленной. Костяшки на моих пальцах покраснели, хотя я никак не могла понять, что именно я с таким остервенением била, и где это нашла.
Отличное место для состояния аффекта, герметичная безопасность и отсутствие каких-либо людей в зоне досягаемости почти принесли мне удовольствие. Я могла быть кем угодно, насколько хочу жестокой и злой, пока я была одинока.
Я могла быть обиженной на весь мир, избалованной своим особым положением и ничего не знавшей о настоящих страданиях.
Я могла быть кем угодно, даже собой.
Плакать мне не хотелось, слезы — это адаптивный выбор. Мне хотелось лежать на полу и смотреть в потолок, на котором не было ни единого пятнышка. Мне хотелось представлять, как фрау Винтерштайн полирует белую штукатурку до полной обезличенности, словно бы она реальна лишь первую секунду.
Я чувствовала опустошение и тоску, но и то и другое давало некоторую ироничную, авторскую позицию по отношению ко всему происходящему. Я занялась сексом с мужчиной, и я все еще была собой, никем другим, не лучше и не хуже.
Я занялась сексом с мужчиной, который больше не был собой.
Моя ненависть к Нортланду бурлила, я снова заперла море в бутылку. Я точно не знала, есть ли у нас альтернатива. Прошло столько времени, от войны ничего не осталось, и вряд ли мы могли бы создать что-то принципиально иное, будучи в полном одиночестве.
Но что-то во мне, какое-то инстинктивное стремление, постоянно говорило, что может быть по-другому. Нет, не может быть — должно. А все, что должно быть — принципиально возможно.
Это столько раз давало мне силы, и я захотела обратиться к этому чувству снова, но вместо дома, полного надежды, получила неприветливую табличку "и кто же сделает мир лучше, пока все о нем мечтают?".
В общем-то, здесь проходила опаснейшая траншея между "кто, если не ты?" и моими самоохранительными принципами.
Я тяжело и глубоко дышала, как после долгого забега. Сил во мне было примерно столько же. Дождь за окном никак не желал прекращаться, и я не понимала, каким образом поток воды так легко скрывает от меня весь мир. Впрочем, вероятно, дело было во всем моем мире, он был теперь слишком мал.
И я сама была маленькой, крохотное насекомое, которому так легко оторвать крылышки и лапки. И останется только тело.
Тело — как остов, и тело, как физическое воплощение меня, это было забавно. Хорошо, Эрика Байер, ты еще не потеряла способности играть словами. Я подумала о самоубийстве, и эта мысль стала убаюкивать меня. Да, в конце концов, можно и на одеяле повеситься — универсальный путь отступления для поэтов и одержимых жалостью к себе невротиков. Но самоубийство это, в сущности, не мой выигрыш, а их. Убить себя, чтобы не быть вещью — глупо, потому как смерть это и есть последний акт, окончательное превращение из кого-то во что-то, отказ от самости.