Шлеен, по–девичьи конфузясь, заливался краской и пытался скрыть от генерала прожженный бок шинели.
Близорукий, недотепистый Шлеен и в Испания и на этой войне лез в огонь, сохраняя самообладание и боясь лишь попасться на глаза генералу. Сверчевский строго-настрого наказал ему не соваться под обстрел.
— Ты образованный человек и обязан помнить: Наполеон в африканском походе при малейшей опасности давал команду: ослов и ученых в середину…
Прежде он его ценил, теперь, в Лодзи, где Шлеен, так и не научившийся носить шинель, возглавлял офицерскую политическую школу, проникся любовью. Не переставал восхищаться: мне бы такие знания, такую доброту, такую голову. Армейская неумелость, которую он никому не прощал, на этот раз вызывала умиление. И житейская беспомощность Шлеена, и рассеянность, и бессребреничество, и даже отсутствие чувства юмора (услышав анекдот, Шлеен, без всякой улыбки, недоумевал: это нелогично). Разве что о Максе Сверчевский пекся когда–то так, как сейчас о Метеке («Ты должен носить теплый свитер», «Заказал для тебя новые сапоги», «Записал тебя к профессору–эндокринологу, пора заняться твоей базедовой»).
С Метеком он делился и служебными заботами и семейными. Добряга Шлеен не принадлежал к друзьям поддакивающим. Лгать он не умел, субординационного трепета не ведал и, случалось, осаживал Сверчевского. Мягко, словно извиняясь.
…Это был счастливейший лодзинский вечер. Он с Владой, Метек с Зосей, приехавший из Варшавы Гюбнер.
— Так, — поднялся Сверчевский, — Метек — трезвенник, Владе нельзя, Юлек…
Он с сомнением покосился на Гюбнера.
— Рюмку… Учитывая воинские заслуги… О, прости меня, Зося, но на тебя ляжет главная нагрузка. Творческая. А на меня — эта.
Он щелкнул пальцем по бутылке. Он был в ударе. Оп что–то затевал.
— Мы пьем за Испанию. Полковник Гюбнер, песню. Какую? Чему тебя учили в университетах, в академиях?.. Мне не нужна твоя эрудиция. Мне нужен твой хваленый голос… «Астурия».
Нехитрый мотив Гюбнер помнил верно, но забыл слова.
— Зося, — не унимался Сверчевский, — ты же знаешь испанский. Переведи. Пусть в Польше поют «Астурию».
— Поможешь?
— Буду подпевать.
Астурия — единственная земля на свете.
Астурия — земля моей молодости.
Не свистел он и не подпевал.
А испанская песня, становясь польской, пела о парне, который обещает вернуться, если не погибнет, сорвать влажный от росы цветок и отдать той, что вденет его в свои черные волосы…
Он осторожно гладил белые волосы Влады.
Из письма К. Сверчевского[99]:
«Влада моя!
Сегодняшний день завершает два неразрывных минувших года. По–всякому жилось нам это время. Иногда вместе, чаще — врозь. Долгие месяцы счастья — нередкие сомнения; постоянная жажда встречи и укоры совести, чувство непреходящей благодарности и чувство вины перед Тобой…