Вот ведь. И не заметил, как стал философом. Все время приходится что-то делать с мыслями, от которых не спасало бухло. Наоборот. Я пробовал делиться выводами с Борюсиком и Головастиком. Было время, когда я упал им на хвост, и мы квасили вместе, но потом мне стало скучно. Головастик вечно толкал заумные мысли, я Борюсик… Тот вообще отстой. Среди тех, кто пришел на гребанное собрание, нормальных можно было пересчитать по пальцам. А моего примерно возраста – около двадцатника – так вообще раз, два и обосрался. У Кира еще молоко на губах не обсохло, Таисия – крутая телка, отфутболила меня сразу. Влада – пацанка, я не люблю таких. Алиска-блондиночка, конечно, девочка ничего себе. Я попробовал подбить к ней клинья, пока не заметил, что она запала на Сусанина. Мужик, между прочим. Но и тот… Идеи какие-то толкает. Опять в общество всех гонит.
Не хотим мы жить в обществе. Я, например.
Холодная бутылка пива запотела. Я поднял ее, кивнул отчиму и выпил. Согласно заданной программе, спустя пару минут тот поддержит меня. Так и случилось. Он задрал голову, вливая темную струю в заросли седых волос.
- Бу-бу-бу, - бухтел Михалыч.
«Ты должна быть благодарна по гроб жизни, что я воспитал твоего ублюдка!»
- Радуйся, сука, что я не нассал тебе в бутылку, - не сдержался я.
Но это были слова. Я смотрел на то, как самодовольно он пялится в черный экран телевизора, как чешет большой живот, снеговой крышей нависший над поясом спортивных штанов, на поросшую кустами волос голую грудь, на бульдожью кожу второго подбородка, закрывающую шею, на толстый нос, в сети красных линий…
Я хотел завестись, взбаламутить ненависть, которая улеглась на дно. А вместо этого у меня от жалости сперло дыхание.
Мне стало страшно. Оттого, что я не могу контролировать свои чувства. Даже не так. Я удивился: разве это справедливо – испытывать к человеку, издевавшемуся надо и мной и матерью целых одиннадцать лет что-нибудь другое, кроме ненависти? И откуда эта долбанная жалость взялась?!
Я подскочил, пнул ногой стол. Завелся с пол-оборота – выбил из рук отчима бутылку. Она покатилась, булькая содержимым, заливающим пол.
Мне не победить себя, не справиться с тем, что распирало меня изнутри. Я отлетел к окну, дернул шторы, открыл стеклопакет, втянул в себя холодный воздух – заменил им жалость, что грызла меня.
Теперь, когда матери не стало, мне нечего здесь делать. Я укладывал ее отдельно, в своей комнате. Укрывал. Она все равно собачонкой перебиралась под утро к отчиму. Маленькая, высохшая, она улыбалась, желая мне спокойной ночи. Наверное, она испытывала боль перед смертью, но, как все они, не жаловалась. Она жила в том самом дне, где не было боли. И умерла во сне – я не знаю как. Утром она смотрела в потолок бесцветными глазами и улыбалась.