«Варежка моя…», — подумал он.
— Пора вставать! — сказала мать, прошла к столу, и занавески распахнула. За окнами крещенская густела синева, потрескивали стекла. Над швом бетонных крыш горой свинцовой толпились облака, отчетливо очерченные всполохом зарницы, в небесной проруби мерцало… Шишин с ненавистью посмотрел в окно, зажмурился, и в мягкой теплоте прижавшись к варежке щекой, свернулся в запятую. «Тихо у меня…», — шепнул, и варежка притихла.
— Мороз! — сказала мать. — К засушливому лету, вот увидишь. Посмотри-ка только, как разобрало к великодню! На Волочебник тянет, к Пасхе… Опять пораскидал! Порассувал! Нет на тебе креста, бессовестный такой, — бубнила мать, игрушки подбирая, — а мать ходи… кряхти.
И мать ходила и кряхтела:
— Теперь три дня, смотри, белья стирать нельзя, загадишь и ходи в гадье до Спаса…
Тепло и сонно варежка колола щеку, косясь на Шишина из-под руки веселым пуговичным глазом.
— Вставай-вставай, тетеха… — сказала мать, откинув одеяло, и Шишина за пятку ухватив, пощекотала.
Шишин пятку отнял, зарычал.
— Не заболел? Опять в кровать заразу тянешь, да? — спросила. — Опять?!? Дождешься у меня! Дождешься, заблошивешь, понял? Вон и сейчас горишь! А дальше пятнами пойдешь лишайными, как плесень! — и, отойдя к шкафу, открыла ящик, градусник достала, стряхивая, снова подошла. — Ну, дай её сюда! Отдай… Добром прошу! По улице в ней ходишь, аспид! За всякую же держишь дрянь, потом в кровать несешь? Давай сказала, ну?
Он заскулил.
— На, градусник поставь! Сил нет с тобой! Ну нету сил с тобой… Весь пятнами пойдешь, как пес чумной, облезешь… Не дашь? И не давай. О Господи, прости — под тридцать девять! Да подавись ты, подавись ты ей! Не дашь — не надо. Только знай: Кто тащит дрянь в постель, тот весь чумой потом, блошливый ходит. С чумным никто играть не станет, дружить не будет. Понял у меня? За партой девочка красивая с чумным с лишайным, с дураком, как ты сидеть не сядет. Вырастет и замуж за другого выйдет девочка такая. Знаешь, знаешь, как ее зовут? — спросила мать.
«Знаю…», — вспомнил Шишин, и варежку с кровати отшвырнул.
«Цветом без запаха, и запахом без цвета, временем без цели пахнет, — думал, сидя у ящика в прихожей на полу. — У времени нет цели. Оно идет, идет, идет куда-то, куда само не знает, стирает все. Как дождь стирает утро, день и вечер, как снег в окне стирает двор, песочницу, качели, голубятню, голубей, весь мир. Ведь это время перекрасило скамейку, домик, горку во дворе… Зачем? — подумал он. — Оно уходит вырванным листом тетрадным, самолетиком, летящим в школьное окно, когда учительница вышла. Звоном стекол мячиком разбитых, съеденной черешней, каплями дождя, что шариками ртути катятся по тротуару, шагами в лужах, пылью на окне, забытым. Всем забытым. Всем. И бабушкиной чашкой, которой нет уже, и бабушкой, которой тоже нет… А хорошо бывает, только если Таня…»