Но в самом конце месяца, когда я уходила с работы и спускалась с крыльца, меня неожиданно окликнула знакомая, и я, хоть и держалась за перила крепко, а все-таки — оступилась. Нет, ногу я не подвернула на этот раз. Но ступеньки были покрыты полуразбитой керамической плиткой, и щиколотку я ободрала основательно. Знакомая уже стояла рядом, причитая, подзывая охранника, кто-то еще суетился возле меня, предлагая помощь, а я разглядывала рану, где едва проступали мелкие капельки крови, — пятно вышло точь-в-точь такое же, какое было у меня когда-то.
Этот случай заставил меня задуматься. Выходит, кое-что я все-таки изменить могу. Кое-что, но не все. Но мне не пришлось долго лечить ногу, и боль была не такая адская, как если бы я ее еще и подвернула. Значит, что-то в моих силах. Случай раздосадовал меня, но и вселил уверенность, что со временем я научусь менять какие-то вещи в своей судьбе. Обязательно научусь.
Но если все эти мелкие шрамы оставались у меня, значит, они оставались и у всех, кого я должна была повстречать. Не знаю, были ли какие-либо отметины у Эльзы, но у Николая-то точно были шрамы. Один — на запястье правой руки, редкий, похожий на три точки в ряд, там, где обычно носят часы. С детства. «Девчонка, — говорил он. — Злая девчонка».
Я осторожно потрогал запястье. Я всегда помнил, что это была собака. Соседский терьер. Он вцепился мне в руку, когда я пошел в первый класс. Три точки остались сверху запястья, а снизу ее зубы впились в жесткий манжет, поэтому следов не осталось. Я всегда помнил, что это была собака, и только теперь вдруг вспомнил, как это было на самом деле.
Я забросил мяч на участок соседей и побежал за ним, не подозревая об опасности. Их собака — небольшая, лохматая, безобидная, сопровождала меня на некотором отдалении, настороженно следя за каждым моим движением. Особенно ей не по нраву было, когда я заглядывал под кусты. Я нашел свой мяч, наконец, и двинулся было обратно, когда на пороге возникла соседская девчонка — вечная плакса и вредина, подбежала ко мне и завопила, ухватив мой мяч обеими руками: «Отдай!»
Я потянул мяч к себе, она к себе, и собака, о которой я успел позабыть, тяпнула меня за руку…
А еще он рассказывал, что у него остался шрам…
Мне страшно захотелось курить. Теперь мне казалось, что дневник — это злая насмешка, мистификация, что мне подбросил его тот, кто знал меня настолько хорошо, насколько хорошо я не знал себя сам. Ни один из моих друзей никогда не слышал от меня истории моего детства. Мои скитания по миру были для новых знакомых — табу. Мне не хотелось отличаться от своих одноклассников и однокурсников, и я быстро усвоил, что рассказывать им о пятнадцати странах мирах, в которых я побывал, в которых вырос, — значит навсегда расстаться со статусом «как все». Я не рассказывал ничего и о своем детстве, потому что боялся обронить что-нибудь про пальмы или пинии, когда положено было — про березы и елки. Я также тщательно скрывал от них существование милых домиков с голубыми бассейнами, газонов и моей любимой детской забавы с граблями и листьями платанов, теплых морей и всегда холодных океанов, островов, оазисов, бесшумных поездов. Я никогда не знал, чем именно занимаются мои родители, но всегда был готов ответить, что они врачи из гуманитарной международной миссии. Этому меня научили в детстве. Когда я подрос настолько, чтобы понять, что мои врачи с трудом отличают бронхит от ангины, когда я болею, отец поговорил со мной серьезно и объяснил, что работа его связана с секретными научными проблемами, о которых, к сожалению, он никак не может мне рассказать, потому что это — большая тайна. Вот если я вырасту и стану физиком, то тогда, возможно… Глаза его загорелись радостно. А я почувствовал, что теряю отца, потому что никогда не оправдаю его надежд, как очевидный гуманитарий… Кстати, недавно, когда запустили тот самый коллайдер, о котором теперь слышал каждый школьник, я в новостях на канале «Euronews» с удивлением узнал знакомые места, где неподалеку, в небольшом городке, учился в местной школе почти восемь месяцев.