Плотницкие рассказы (Белов) - страница 10

[516]

10

Олеша сдержал слово: после обеда он пришел ремонтировать баню. Мы не спеша стукали топорами. Погода за полдень потеплела. Солнце было огромным и ярким, снега искрились вокруг. - Не клин бы да не мох, так и плотник бы сдох, - сказал старик, вытесывая клин. Из новых Олешиных бревен мы уже вырубили один ряд. И вдруг старик между делом спросил, не рассказывал ли вчера Авинер про свою женитьбу. Козонков про женитьбу не рассказывал. - А что? - Да ничего. Он, бывало, поехал со мной свататься. Я ему говорю: давай запряжем мои сани. Нет, заупрямился, запряг свои розвальни. Приехали, бутылку на стол, так и так, дело сурьезное. Деревня за десять верст. Невеста за перегородку ушла, а отец у ее и говорит: "Подождите, ребята, я вашей лошади овса сыпну, а потом уж и будем о деле судить-рядить". Винька в избе остался, а я тоже вышел на улицу, думаю, как там лошадь-то. Гляжу, невестин отец несет нашей лошади лукошко овса. Высыпал да и глядит на завертки. Одну поглядел, другую. "Чьи, - говорит, - розвальни-то, твои, парень, аль жениховы?" Я не знаю, чего и сказать. Сказать, что мои, подумают, что жених в чужих розвальнях приехал, да и врать вроде нехорошо. "Жениховы", - говорю. Зашли в избу, невестин отец и говорит Козонкову: "Нет, парень, пожалуй, нам не сговориться. Не отдам я тебе дочку". - "Что же, почему?" - Козонков спрашивает. "А вот, - это невестин отец, - вот повезешь мою девку к венцу, а у тебя на первой горушке завертка и лопнет. Девка-то, - говорит, - у меня ядреная, а у тебя завертки веревочные..." - Так и уехали? - Так и уехали. До того, друг мой, стыдно было, что хоть давись. Я осмелел и спросил у Олеши, как женился он сам и вообще была ли у него в жизни любовь. Олеша, поворачивая бревно, отозвался: - Любовь-та? - Да. - А как же. Была у меня и любовь, и корешковые сани были. Чтобы о масленице ее катать. Только она, моя любовь-то, за Печору от меня укатила. [517] - Что, сама уехала? - Как тебе сказать... Пожалуй, не больно сама. И насчет масленицы дело десятое оказалось. И вдруг Олеша оживился, воткнул топор: - Ты Ярыку-то помнишь? Здоровый был мужик, изо всего лесу. Он мне, бывало, говаривал: "Ты, Олешка, девок только не бойся. Будешь девок бояться - ничего путного из тебя не получится. Наступай, - говорит, - с первого разу. Она пищать будет, заверещит, а ты вниманья не обращай. Пожалеешь - пропало все дело, эта уж не твоя. Омманывать, - говорит, - не омманывай - это дело худое, любой девке уваженье требуется. А и назавтра не оставляй". Я, бывало, слушаю, а сам краснею, и стыдно, и послушать охота. Только слушать одно, а на практике другое, практика эта мне не давалась... Помню, ходил в бурлаки. Зимогорить не остался, пришел из работы через девять недель. Деньжонок отцу принес да себе кумачу на рубаху. Иду домой, сердечишко воробьем скачет, скоро на гулянку явлюсь. Таньку увижу. А какая Танька у Федуленка была? Уж я тебе скажу... Помню, еще маленькие ходили в мох по ягоды. И Танька с нами. Мы, значит, с Винькой брусницы не насбирали. Только гнездо нашли да по клюшке выломали. А Танька той порой знай собирает, набрусила корзинку будто шуткой. Домой пошли, Винька меня и подговаривает: давай ягоды у ее отымем да съедим. Ежели мы пустые домой идем, так пусть и она не хвастает. Танька в рев. Винька хохочет филином, ягоды отнимает, а мне хоть и жалко Таньку, все равно - в грабеже участвую. Съели мы эти Танькины ягоды, не съели, больше в траве рассыпали, и до того мне ее жалко стало... Таньку-то. Она, помню, идет за нами, дистанция порядочная, идет да ручонкой слезы размазывает. А Винька дразнит ее. И вот, друг мой, до того мне жаль ее, что охота этому Вине в ухо треснуть? А как треснешь, ежели и сам в евонной компании? С этой поры Танька мне больше всего и запомнилась, а когда у бани подглядывал, это уж дело новое. Ну, к той поре, когда мы бурлачить начали, Танька стала сама как ягода. Выросла за одно лето, откуда что и взялось. Коса густая, ниже пояса. Уши белые. Глаза у ее были, я тебе скажу, - не глаза, а два омутка, то синие, то черные, глядят куда-то сквозь тебя, и не поймешь, что думают, будто забыли чего, а вспомнить не могут. Ростиком была чуть пониже меня, походкой легонькая: глядишь и не знаешь, то ли Танька идет, то ли бегом бежит. До [518] травки-муравки будто из милости ногами дотрагивается. И никогда назад не оглядывалась. Все у нее выходило само собой, неизвестно, когда петь-плясать научилась, когда ткать-вышивать, плести кружева. На белый свет будто вытаяла... Косить, бывало, пойдет либо суслоны жать, не идет птахой летит, что с поля, что в поле. А песни эти дак у нее сами так и сыпались, ее будто не спрашивались, и каждая на своем месте. Бывало, на беседе нитку прядет... Да, это... Значит, пришел я из работы. На гулянку не иду, жду, когда матка рубаху сошьет. На второй день рубаха сметана, на третий пуговицы осталось пришить. Округ матки, как поп округ аналою... Вот, помню, успеньев день, пошел в гости к божату в Огарково. Иду, ног под собою не чую, только цветки тросткой сшибаю. До деревни не дошел, встал, прислушался. А как ветер-то дунет, так меня весельем-то деревенским и обдаст, чую: в Огаркове уже гуляют вовсю, гармонь играет, девки за гармоньей по улице идут, поют. Федуленок тоже с моим божатом гостился, знаю, что Танька уж тут, боюсь в гости идти. В деревню зашел задами, подошел к божатому взъезду. Руки-ноги будто отнялись, а сердце в грудине готово ребро выломать, вот стукает на весь белый свет. Ну, смелости насобирал, захожу в избу. Там уж пляска идет. Смотрю Танька тоже на кругу. Как глянул... Мать честная, умирать буду, тот момент вспомню! Плечи у нее в красной фате, сарафан ласковый. Идет по кругу, ноги в полусапожках; меня будто и не заметила. А божатушка уж ко мне бежит за стол усаживать, божат пиво из ендовы наливает. Застолье роем гудит, гармонья играет, бабы пляшут. Поздоровался, взял стакан с пивом. "С праздником, - говорю, - гости хозяйские". Пью, а сам чую, как Танька поет: "Веселее бы попела, кабы дроля поиграл. Терпеливый ягодиночка, завлек и не бывал". Эх!.. А играл-то Федуленок, е?нный отец, худенько играл. Мне до того охота гармонью в руки, что не могу. А надо посидеть, гостей с хозяевами уважить. Ну, налили первую рюмку, дождался второй рядовой, а бабы пляшут кружком, все вместе, Танька... Весь вечер я, как в огне, сам себя не помню, не помню, как на улицу с гармоньей ходили, как плясал - не помню. Она меня нет-нет да и обожгет глазами. Провалиться на этом месте, один этот момент и был за всю жизнь, больше такого и не бывало. Как погляжу на нее, будто меня ошпарит чем, ноги плясать просятся, а горло будто... хм. [519] Олеша вдруг замолк. Сивые брови нависли и потушили апрельскую синеву стариковских глаз, он сосредоточенно шаркал наждаком о топор. Я терпеливо ждал продолжения рассказа. Но старый плотник молчал, словно споткнувшись на чем-то, и лицо его было совершенно непроницаемо. Я кашлянул, шумно полез в карман за куревом. Но Олеша молчал. Вдруг он резво и озорно воткнул топор в бревно. - Вот ты - парень грамотный. Я пожал плечами. - Скажи мне вот что... - Что? - Как делу быть? Иной раз думаешь, ладно сделал. Добром к человеку. - Ну? - А потом ты же и виноват. Как тут пословицу не вспомнишь: не делай людям добра - ругать не будут. Я выразил недоверие к этой пословице. Но Олеша не слушал. Он глядел куда-то за горизонт, и я опять осторожно спросил: - Ну так как... - Что? - Да тогда, в успеньев-то день... - А-а, что... Дело-то, вишь, давнее. Ну, это... Божатка моя мне на сено постелила, а Винька Козонков пьяным притворился. Он тоже в этом дому объявился, поднесли ему, он и давай куражиться. Сунулся на повети - чую, спит. А девки под пологом вот форскают. Я лежу, думаю, идти к им под полог али нет? И боюсь, и смелости не хватает. "Девки, - кричу, - а что, я ежели к вам?" Оне мне шумят, вот, мол, у нас тут коромысло рябиновое. Я говорю: "Что мне коромысло, можете и огреть разок, только под полог пустите". Откуда что взялось. Я - к ним. Моя двоюродная была догадливая... Шмыгнула с повети... "Забыла, - говорит, - самовар закрыть, вон гроза поднимается". Шасть двоюродная в избу. И не идет. А весь дом спит, божат с божаткой в зимней избе, гости все кто где - кто в летней избе на лавках, кто на полати уволокся, а на повети одни мы с Танькой. Да еще Винька на сене храпит в обе ноздри. Я к Таньке, понимаешь, подсел, коленки от страху трясутся. "Тань, а Тань?" - говорю, а сам рукой поверх одеяла-то. Молчит. "Вишь, - говорю, - мне без тебя не жизнь. Давай будем гулять по-хорошему, на руках буду носить..." Да, взял ее за локоть, - молчит. А сам весь [520] от страху дрожу, хуже всякой войны. Обнять только приноровился, а она мне: "Что ты, - говорит, - Олешка, не надо. Чуешь, - говорит, - не трогай меня. Уходи, - говорит, - стыд-то какой, вон двери скрипнули, чуешь, уходи..." Ох, дурак я, дурак, встал да ушел на улицу, там еще чья-то гармонья играла. Проплясался уж под утро, захожу на поветь-то, а там, слышу, Винька под пологом мою Таньку жамкает, чую, вот целуются... Я в избу, схватил графин, гляжу - графин-то пустой. А двоюродная моя корову собралась доить. "Чего, - говорит, - Олеша, прозевал-то? Эх ты, недопека!" Захохотала, дойник на руку - да на двор. Оглянулась в дверях-то да и говорит: "А мне Танька тебя велела найти. Только где тебя искать? Убежал на улицу, будто век не плясывал. Так и надо тебе, дураку!" Еще и язык показала двоюродная-то, дверями хлопнула. Тут гости запросыпались, зашевелились, а я, как неумный, с праздника убежал домой. ...Вскоре мы вырубили еще один ряд. Солнце, скатываясь на горизонт, светило спокойно и ярко; а я снял шапку и впервые в этом году ощутил его слабое, но такое отрадное тепло. - Что, припекает красавка-то? - улыбнулся Олеша. Он тоже снял шапку, и его младенчески непорочная лысина забелела на солнце. Как раз в эту минуту издалека долетел до бани рокоток автомобиля. Мы подождали машину, не сговариваясь: дорога проходила в пятнадцати метрах от бани. Олеша с любопытством глядел на приближающийся грузовик, стараясь узнать, кто, зачем и куда едут. Машина затормозила. Разбойная курносая харя, увенчанная ушастой шапкой, выглянула из кабины. - Дедушко, а дедушко? - окликнул шофер. - Что, милок? - охотно отозвался Олеша. - А долго живешь! - Шофер оголил зубы, дверца хлопнула. Машина, по-звериному рыкнув, покатила дальше. Я был взбешен таким юмором. Схватил голыш от каменки и запустил шоферу вдогон, но машина была далеко. А старик еще больше удивил меня. Он восхищенно глядел вслед машине и приговаривал, улыбаясь: - Ну, пес, от молодец, сразу видно - нездешний. Я ушел домой, не попрощавшись со стариком. А, наплевать мне на вас. Черт знает, что творится! Мне нет до вас дела! Весь остаток дня ходил злой, словно оставленный в деревне козел, когда все стадо до самой последней ста[521] рой козы на пастбище, а он, этот козел, один на один с пустой и жаркой деревенькой. - Наплевать! - вслух, по слогам повторял я и злился, сам не зная на что и на кого.