Плотницкие рассказы (Белов) - страница 11
11
Впервые за это время настроение по-настоящему свихнулось. Я не стал даже ужинать. Залез на печь и, лежа в темноте, слушал кондовую тишину своего старого дома. Вскоре я разобрался в том, что злился на Олешу, злился за то, что тот ни капли не разозлился на остолопа-шофера. А когда я понял это, то разозлился еще больше, уже неизвестно на кого, и было как-то неловко, противно на душе. И когда Олеша пришел меня навестить, я вдруг ощутил, что давно когда-то испытывал такое же чувство неловкости, противной сердечной тошноты от самого себя, от всего окружающего. Да, конечно. Со мной уже было что-то подобное. Давно-давно, когда я только что пошел в школу. Помнится, бабка налупила меня за то, что я катался по первому тонкому речному льду и провалился в воду. Она отвозила меня и турнула на печь, а я плакал не столько от боли, сколько от оскорбления. Лежал на печи без штанов и плакал. Позднее меня на печке пригрело, я разомлел и начал задремывать, но сопротивлялся и не хотел забывать обиду и, чтобы злость не исчезла, все вспоминал бабкины шлепки, оживляя затихавшую горечь. Вечером меня позвали ужинать, и я не слез, мысленно объявил голодовку, но меня не стали особо уговаривать, и от этого обида на весь мир стала еще острее. Я лежал и думал, что никто меня не жалеет, представлял, как убегу из дома и как заблужусь где-нибудь в лесу, как меня будут искать всей деревней и как не найдут три дня и три ночи. Бабка же безжалостно разоблачала меня внизу: "Вишь, дьяволенок, лежит. Лежит и думает: я вас выучу, ни пить, ни есть не буду". Мне втайне от самого себя хотелось, чтобы еще раз позвали ужинать, но никто не звал, и я плакал, жалея себя и представляя, как меня будут искать в лесу. Помнится, я так и не слез с печки, пока не пришла с работы мать и не приласкала. Я слез, разревелся еще раз и медленно, долго успокаивался. Мир и все окружающее снова встали на свое обычное место, но бабку я так и не смог простить до самой ее смерти. [522] Сейчас, вспомнив тот случай, я снова повеселел. Надел валенки, спрыгнул с печки. Оделся, сунул коромысло в скобу ворот и пошел на бригадное собрание, о котором еще днем проговорился бригадир. Собрание бригадир проводил у себя на дому, а дом его маячил на другом конце поредевшей деревни, напоминая собою хутор и картинно дымя трубою. Я не торопясь, с каким-то холодком под левой лопаткой вышагивал по деревне. Было тихо, светло и чуть примораживало. В небе стояла круглолицая луна, от ее света ничто не могло спрятаться. Мерцали над деревней синие, будто обсосанные леденцы, звезды. Тишина стояла полнейшая. Вдруг Авинеров пес, который сидел на дороге и жмурился, спокойно и мощно облаял меня. У поленницы, уже не интересуясь мною, он задержался на полсекунды, задумчиво поднял заднюю ногу. И удалился с чувством исполненного долга. Я знал, что пес отступился только благодаря моему внешнему равнодушию: среагируй как-либо на его возглас, он бы показал кузькину мать. Но его сиплого и жуткого "аув-аув!" было достаточно, чтобы сразу во всех домах и поветях, из-под всех крылечек и рундуков сказалась добрая дюжина самых разнообразных голосов. Они заливались вдохновенно и отовсюду, некоторые с искренним пафосом. Другие лаяли из чувства подражания, а третьи - сами не зная зачем, вероятно, просто от скуки жизни. Первым появился на пути колоритный субъект, получившийся от смешения легавой и какой-то декоративной собачки, имеющей чисто прикладное значение породы. Это был Олешин Сутрапьян, он взлаял разок и тут же притих. Сутрапьян убежал, но явилась маленькая, тонконогая, принадлежавшая Евдокии Минутка. Я не был знаком с нею накоротке, и она так смело приступилась ко мне, что я поневоле попятился задом, а она, видя мою слабость, быстро наглела и вскоре цапнула за валенок. Агрессивность ее никак не соответствовала размерам тщедушного туловища. Дальше, благоразумно соблюдая безопасное расстояние, вовсю разорялся кривоногий бригадиров Каштан, у которого чувства менялись быстро и независимо от него. Вслед за Каштаном беспрерывно, с провизгом лаяла чья-то почти карманных размеров собачка, причем передняя ее часть извергала самую натуральную хулу, а задняя при помощи виляющего хвоста изображала преданную услужливость. Просто удивительно, как могло одно туловище одной собачки совмещать такие полярные чувства: [523] перед изрыгал ярость, а зад юлил от умильного подобострастия и искренней готовности броситься за тебя в огонь и воду. "Ну, прохиндеи!" - я совсем растерялся, стоя посередь улицы. - Что вы, лешие! Что вы, рогатые сотоны! - Евдокия, шедшая на собрание, выпустила меня из собачьего плена. - Вишь, вас развелось, как бисеру. Хоть бы волки разок прошли да поубивали вашего брата! Как собаки, ей-богу, как собаки, мужику и проходу нет! По простоте душевной, а может, от привычки к животным Евдокия забыла даже, что речь идет действительно о собаках, и, обзывая собак собаками, окончательно наладила настроение. То, что она так по-братски назвала меня "мужиком", даже как-то ободрило, - опять чувствуя себя здешним, я с волнением сбил снег с валенок и вслед за Евдокией вошел в бригадирский дом. В избе было человек пятнадцать, не считая двух-трех младенцев, самых свежих моих земляков. Периодами они давали о себе знать громким криком либо не менее громким ревом, который, впрочем, общими бабьими усилиями тотчас же пресекался. Я не стал проходить вперед, а уселся на пороге в прихожей части бригадирской избы. В этой части скопились ходячие ребятишки, а рядом, на пороге, сидел кузнец Петя и курил. Изредка он шевелил кочергой в печке, потом снова садился на порог. Сюда же одна за другой собрались и собачки, но здесь они вели себя совсем не по-уличному. Минутка, к примеру, в помещении оказалась ласковым, безобидным существом. Теперь можно было послушать, что говорят, но Петя-кузнец спросил, велик ли у меня отпуск. Я сказал и в свою очередь спросил, о чем собрание. - Одне фразы! - Петя махнул рукой и спросил, ловлю ли я рыбу. Тем же громким шепотом я сказал, что рыбу не ловлю, и слегка огляделся. Пивной котел, наполненный скотинной водой, чернел рядом, дальше лежал свернутый соломенный матрас, а вправо на топящейся лежанке сидела бригадирова бабка. Она то и дело гладила по белой головке свою маленькую правнучку и приговаривала: - Танюшка-то у меня дак. Танюшка одна такая на свете. Посидев и послушав, но, вероятно, ничего не поняв из[524] за глухоты, бабка опять гладила девочку по голове и приговаривала, какая у нее пригожая Танюшка. Между тем там на свету выбирали президиум. - Так кого? - в третий раз спрашивал бригадир собравшихся. Но никто не внес ни одного предложения. Вдруг кузнец Петя прокричал прямо с порога: - Козонкова в секлетари, а председатель сам будь! Минутка заурчала от этого громкого возгласа, а в избе послышались голоса женщин: - И ладно! - Чего время тянуть? - Добро и будет, чего еще. - Все согласны? - спросил бригадир. Он стоял за своим столом, с которого еще не убран был самовар. - Давай, Авинер Павлович, занимай трибуну, вот тебе карандаш, записывай все реплики. Дак, товарищи, вопросов у нас три. Это мой отчет как депутата, второе - выборы конюха. И разное. Я слегка выглянул за косяк. Бабы сидели около хозяйки дома, у которой тоже был младенец, и по очереди брали то одного ребенка, то другого. Обстоятельно хвалили каждого и качали на руках, а ребятишки сучили ногами и розовыми губами пускали веселые пузыри. Тут же была и Анфея со своим приезжим сыном, который так заинтересовался рыжим котом, что почувствовал себя, видимо, в зоопарке и просил у матери булку, чтобы покормить животное. Сама Анфея пришла на собрание в туфлях и опять же в капроне. Ее новая черная юбка напрасно пыталась прикрыть толстое, похожее на Олешину лысину колено. - Товарищи, за отчетный период... - Дальше пошли выражения вроде: "в силу необходимости", "на данное число", "в разгаре графика". После этого бригадир начал зачитывать цифры, но вдруг один из младенцев, а точнее, наследник докладчика, пустил такой зычный, непонятный вопль восторга, что заглушил отца, и все с улыбками обернулись назад. Виновник заминки таращил ясные глазенки и, улыбаясь всем лицом, маршировал узловатыми ножонками на материнских коленях. - Что, Митенька, ух ты, Митенька! - Бригадир погудел сыну вытянутыми губами. Однако тут же выпрямился. - На данный период, товарищи, неувязка у нас с продукцией молока, а именно: худая и низкая жирность. - Я тебя остановлю на этом месте, - послышался голос [525] кузнеца Пети. - У тебя чего собранье-то - от колхоза иль от сельпа? - От парткома, - объяснил Авинер. - Нет, Авинер Павлович, от сельсовета! - громко поправил бригадир, а бабы, воспользовавшись новой заминкой, заговорили про какую-то ржаную муку. Бабка, сидя на лежанке, то и дело засыпала, но сразу же просыпалась от звука собственного храпа. Она вновь гладила по голове молчаливую правнучку: - Танюшка-то у меня дак. Танюшка, золотой ребенок. У дверей упало ведро. - А ну вас! - Бригадир прихлопнул рукой свои тезисы. - Раз не слушаете, дак сами и проводите. Но тут Авинер Козонков сделал короткое внушение насчет дисциплины: - Ежели пришли, дак слушайте, процедурку не нарушайте! - И примирительно добавил: - Сами свое же время портим. Петя-кузнец выставил за двери часть скопившихся в избе собачонок, говоря, что они "непошто и пришли и делать тут им нечего". Опять установился порядок, лишь Митя - сын бригадира - все еще ворковал что-то на своем одному ему понятном языке. - Митрей! Ой, Митрей! - тихо, в последний раз, как бы подводя итог перерыву, сказала Евдокия и пощекотала мальчишке пуп. - Вишь, кортик-то выставил. Скажи, Митя, кортик. Кортик девок портить. И Евдокия снова стала серьезная. - Переходим, товарищи, ко второму вопросу, - бригадир стриженную под полубокс голову расчесал адамовым гребнем. - Слово по ему имею тоже я, бригадир. Как вы, товарищи, члены второй бригады, знаете, что на данный момент наши кони и лошади остались без конюха. Вот и решайте сами. Потому что у прежнего конюха, у Евдокии, болезнь грыжи и работать запретила медицина. Бригадир сел, и все притихли. - Некого ставить-то, - глубоко вздохнул кто-то. Бригадир подмигнул в мою сторону и с лукавой бодростью произнес: - Я так думаю: давайте... Митя, Митенька... Давайте попросим Авинера Павловича. Человек толковый, семьей не обременен. - Нет, Авинер Павлович не работник, - твердо сказал Козонков. [526] - Почему? - спросил бригадир. - А потому, что здоровье не позволит. На базе нервной системы. Евдокия сидела молча и опустив голову. Она теребила бахрому своего передника и то и дело вздыхала, стеснялась, что своей грыжей всем наделала канители, и искренне мучилась от этого. - Ой, Авинер Павлович, - вкрадчиво и несмело заговорила одна из доярок, - вставай на должность-то. Вон Олеша тоже худой здоровьем, а всю зиму на ферму выходил. - Ты, Кузнецова, с Слешей меня не равняй! Не равняй! Олеша ядренее меня во много раз! - От волнения Авинер потрогал даже бумажки и переложил карандаш на другое место. Кузнецова не сказала больше ни слова. Но тут вдруг очнулась Настасья и вступилась за своего старика, закричала неожиданно громко: - Да это где Олеша ядренее? Вишь, нашел какого ядреного! Старик вон еле бродит, вишь, какого Олешу ядреного выискал! Поднялся шум и гвалт, все заговорили, каждый свое и не слушая соседа. Ребятишки заревели. Минутка залаяла, кузнец Петя восторженно крякнул на ухо: - Ну, теперь пошли пазгать! Бабы вышли на арену борьбы, утороку не найти! Шум и правда стоял такой, что ничего нельзя было понять. Бригадир кричал, что поставит Козонкова в конюхи "в бесспорном порядке", то есть насильно, Козонков же требовал конторских представителей и кричал, что бригадир не имеет права в бесспорном порядке. Настасья все шумела о том, что Олеша у нее худой и что у Авинера здоровье-то будет почище прежнего: он вон дрова пилит, так чурки ворочает не хуже любого медведя; Евдокия тоже говорила, только говорила про какой-то пропавший чересседельник; доярка Кузнецова шумела, что вторую неделю сама возит корма и что пусть хоть в тюрьму ее садят, а больше за сеном не поедет, мол, это она русским советским языком говорит, что не поедет. Жена бригадира успевала говорить про какую-то сельповскую шерсть и утешать плачущего ребенка. Радио почему-то вдруг запело женским нелепым басом. Оно пело о том, что "за окном то дождь, то снег и спать пора-а-а!". Минутка лаяла, сама не зная на кого. Во всем этом самым нелепым был, конечно, бас, [527] которым женщина пела по радио девичью песенку. Слушая эту песенку, нельзя было не подумать про исполнительницу: "А наверно, девушка, у тебя и усы растут!"