Телевизор. Исповедь одного шпиона (Мячин) - страница 239

– Да вон же она, – сказал Аристарх Иваныч, – бродит у гроба…

Я опять высунул голову из своей могилы. Татьяна Андреевна, действительно, стояла рядом, в венке из разноцветных полевых цветов, и в руках ее тоже были цветы.

– Это сон-трава, – сказала она, показывая один цветок. – Его еще называют ведьмино зелье или перелеска…

– The fair Ophelia! – воскликнул я.

– No, no, he is dead: go to thy death-bed[333], – печально улыбнулась Татьяна Андреевна. – Не вставай, не надо…

– Я не могу, – сказал я. – Я должен, должен встать и вернуться к жизни. Должен воскреснуть и устранить его, и еще рассказать Румянцеву о заговоре княжны Таракановой. Все беды на земле только оттого, что люди ничего делают, а просто стоят и смотрят, как убивают и мучают других людей. Это и есть зло, недеяние, равнодушие, желание спрятаться в тени в летний день тяжелой пахоты. Это ведь так просто – ничего не делать, изображать, что ты больной или мертвый, развлекаться, танцевать, играть в карты, лишь бы ни за что не отвечать.

– Ежели ты решил воскреснуть, – Татьяна Андреевна бросила на землю цветок и протянула руку к моей груди, – нужно вырвать у тебя сердце. У тебя в груди застряла пуля. Можно вырвать сердце, и тогда пуля не причинит тебе вреда. Конечно, сердца уже не будет, но можно жить и без сердца. Большинство людей живет без сердца – и ничего…

– Да, давайте так и сделаем! – закричал Аристарх Иваныч. – Ребята, держите его за руки!

– Вы с ума сошли! А ну, пустите!

Эмин и невесть откуда выбежавший калмык Чегодай схватили меня за руки, Аристарх Иваныч прижал ко гробу мои ноги, а Татьяна Андреевна всё продолжала тянуть ко мне свою бледную и тонкую кисть.

– Пустите, кому говорю!

Белая рука вонзилась мне в грудную клетку и стала зачерпывать мое сердце, как зачерпывают воду ковшом. Я закричал, но было уже поздно: смолянка выхватила из меня кусок красного мяса и стала совать его мне же под нос, приговаривая, что теперь всё обойдется, и очень скоро мне станет легче. Я умираю, сказал я сам себе, всё напрасно. Мои глаза снова закрылись.

Глава восемьдесят первая,

в которой мичман Войнович курит кальян

Княжна встретила меня в восточном образе, в широком муслиновом платье-сорочке с наживотником, застегнутом стык в стык и скрывавшем фигуру, robe a la Turc[334]; это был тогда самый писк моды. В комнате дымился кальян и еще какие-то азиатские благовония, все вокруг было обставлено предметами из турецкого быта: сафьяновая оттоманка была призанавешена кисейными шторами с бахромой и кистями, как бы приглашающими внутрь, к амурному свиданию, две скрещенные турецкие сабли на стене означали, очевидно, воинственный характер хозяйки, а дорогие персидские ковры изображали падение Константинополя и Каллиполя, явно намекая на имперский размах ее помыслов и стремлений.