Глава сто девятая,
о всепрощении
Пугачева казнили холодным зимним утром, в Москве, на Болотной площади, почти там же, где я в первый раз встретил его. Всю ночь священник уговаривал его покаяться. Наконец, его вывели на площадь, закованным в кандалы. Все вокруг было забито безмолвствующим народом: площадь, все примыкавшие к Болотной улицы, каменный мост, люди сидели даже на заваленных снегом крышах окрестных домов, согнав оттуда вечных московских галок. Все было оцеплено войсками. «Ты ли донской казак Емелька Пугачев?» – громко спросил его, по регламенту, обер-полицмейстер. – «Так, государь, я донской казак, Зимовейской станицы, Емелька Пугачев», – отвечал он. Стали читать приговор. Я увидел вдруг, что Пугачев стоит в онемении, и только молится и крестится; этот чернобородый и гнилоногий мужичок не верил в свою скорую смерть, он как будто и не жил, а пел, и как будто ему сказали, что его песня надоела, а он разводил руками и говорил: да нет, почему же, хорошая песня… Я увидел вдруг в нем то же, что и в другой самозванке: полное отсутствие страха, какую-то отчаянность, которой я никогда не почувствую и не обрету. Я смотрел и ковырялся в своих чувствах, как Пугачев когда-то ковырял камни из библейского оклада, и думал: что же я такое, и почему я так не люблю этих самозванцев, вылезших внезапно и из ниоткуда. Да, все они были в той или иной мере креатурами Магомета, но у каждого из них было что-то свое, и в то же время что-то общее: они не боялись жить, они плевали на общество, которого мы все почему-то боимся. Нам говорят, с юных лет: не делай того, и не делай другого, веди себя прилично, помой уши, поцелуй дядю, помолись богу, – а они просто не слушались. И я подумал, что я ошибся, что я в какой-то момент оказался не на той стороне, я должен был поддержать их, и должен был принять предложение великого визиря и стать магометанином, чтобы вот так жить, смело и весело, а не страдать, не мучиться своим даром и своими нравственными терзаниями, и своими размышлениями о человеческой природе.
– Прости, народ православный, – громко закричал Пугачев, – отпусти мне, в чем я согрешил перед тобою…
И я увидел нечто страшное: я увидел, что этот народ искренне верит в то, что он не разбойник, а царь; эти люди тоже не верили и не хотели верить в гибель своей мечты, о справедливом мироустройстве, и счастии, и торжестве добра; и Екатерина Великая, сколь велика и просвещенна она бы ни была, даже и близко не подступила к сердцам этих людей, и не дала им ничего, кроме обыкновенной немецкой пошлости, кроме идеи о зажиточном благополучии, о мягком шлафроке, о вкусной еде, о веселой театральной комедии, а вот русские сердца как были без истинной пищи, они так и остались без нее; она была самой обычной