— Хули ты тут без документов шаришься? — спрашивает молодой не столько Пашу, сколько всю эту золотозубую бабскую публику. — А?! — говорит театрально, с нажимом.
— Я с документом, — обиженно отвечает Паша и чувствует, что вот-вот заплачет, и все увидят, и станут смеяться, что вот этот — большой, здоровый, с бородой — стоит и плачет.
Но плакать ему не дают. Приземистый поворачивается вместе с Пашей, толкает его вперёд, и они мясницким ножом проскальзывают сквозь липкий маргарин толпы.
— Спокойно, — кричит приземистый куда-то вверх, будто к птицам обращается. — Разберёмся.
Птицы не отвечают.
+
Изнутри гнездо дежурного по вокзалу напоминает камеру смертника: так же тесно, так же непроветрено. Жалюзи опущены, что там в зале — не поймёшь. Экран компа на столе перемотан скотчем, скотчем же к стеклу прилеплен календарик за прошлый год. Стаканчик с монетами и канцелярскими кнопками, калькулятор, несколько профсоюзных газет: на таком рабочем месте тяжело любить клиента. Ага, ещё портативный телевизор — красный, с запылённым, будто пеплом присыпанном, экраном, похож на миниатюрную газовую камеру. Пашу заводят, ставят к стене. Приземистый закрывает дверь на ключ, ключ прячет в карман. Хорошо, что не проглотил, думает Паша, глядя на всё это. Хочет сесть на офисный стул, но молодой его опережает — прыгает на стул и сразу включает телевизор. Ничего особенного там не показывают, но всё же появляются какие-то тени, идут сквозь дым, истекают кровью, сыплют на камеру проклятьями. Приземистый тоже садится, прямо на стол, жопой на калькулятор. Скидывает бушлат с бобром на руки молодому, тот так и сидит — с бушлатом на вытянутых руках, словно хлеб-соль держит. Приземистый скрещивает руки на груди, время от времени решительно почёсывает челюсть — разбирается. Под бушлатом у него тёмно-зелёного цвета пиджачок, в тон с сапогами. Паша лезет наконец во внутренний карман, достаёт паспорт, молча протягивает приземистому. Тот, так же молча, листает Пашину синюю затасканную книжечку, останавливается на фото (Паша быстро снимает очки, подслеповато направляя взгляд в никуда), находит прописку.
— Со станции? — спрашивает спокойно.
— Ну, — подтверждает Паша.
— Учитель?
— Учитель.
— Почему сразу не сказал?
Паше опять хочется расплакаться. Но плакать нельзя, и он начинает оправдываться, мол, не успел, не разобрался. Не повторил, не услышали, не так поняли. Говорит-гово- рит, а сам думает: с кем же я говорю? Кто они? Что они делают в кабине дежурного по вокзалу? Спросить бы их, думает Паша, спросить бы… Пока собирается спросить, кто-то стучит в окно. Молодой флюгером поворачивается на своём стуле, открывает узкую амбразуру, перегибается, слушает, слушает, долго, бесконечно долго выслушивает чьи-то бесконечно длинные плачи и упрёки, а потом начинает отвечать. Голос у него глухой, его и в комнате-то слышно через слово, а что уже слышат те, жаждущие, по ту сторону окошечка — можно только догадываться. И говорит он решительно, как будто долго сдерживался, не имея аудитории, а здесь вдруг такая возможность: говори всё, что хочешь. Не, говорит он, не будет. И завтра не будет, добавляет. И послезавтра тоже, не успокаивается. И туда тоже не будет, и оттуда не будет, ничего не будет, рисует он довольно печальную картину. Нету, говорит. И его тоже нету. И их нет. Никого, никого нет! — не оставляет он никакой надежды. Но пассажиры по ту сторону окошка не отступают, не сдаются, пытаются выпытать у него хоть что-то. Но и молодой тоже не собирается так просто выдавать все железнодорожные секреты. Куда, спрашивает он удивлённо, а хуй его знает, даёт исчерпывающий ответ, закрывает амбразуру и поворачивается к Паше и приземистому В окошко несмело стучат. Молодой, не оборачиваясь, бьёт кулаком по стеклу. С той стороны зависает тишина.