Он поднялся в рост — огромный, устрашающий, двинулся на старика. Дед Василек приложил к плечу берданку. Микешка остановился. Так стояли долго, смотрели друг другу в глаза.
Маркела поразило, как изменился всегда веселый старичок. Как сузились и потемнели, налились васильковой синевою его светлые глаза, и сколько ненависти, решительности отразилось на сухощавом, костистом лице! Где-то он видел похожее лицо... Да, да, на репродукции с картины Сурикова «Утро стрелецкой казни». Стрелец со свечой... Такой же бесстрашный, прожигающий ненавистью взгляд. Человек с этим ломающим взглядом должен быть беспощаден, способен на все... Вот тебе и старичок-лесовичок!
Это вот и мешало всегда Маркелу — всепоглощающий интерес стороннего наблюдателя за происходящим. Вместо того, чтобы действовать, подобрать хотя бы Микешкино ружье, он стоял и «ворон ртом ловил».
Но все, слава богу, обошлось. Микешка, видать, тоже почувствовал, понял характер деда Василька, а может, бывал в таких переплетах, хорошо знал старика раньше... Он сгорбился, опустил голову. Тихо сказал:
— Чего ты скачешь передо мной, как петух? Я сам пришел к тебе в руки. Сколько можно хорониться от тебя в своем же лесу?..
— Эт с каких пор он твоим стал, лес-то?
— Родился здесь и вырос... Тайга для меня — што дом родной.
— Брешешь. Дом родной не грабят, как ты тайгу.
— Брешут собаки, да свиньи, да ты с ними.
— Сколь годов не сеешь и не пашешь, а в кубышке, поди, золотишка не мене, чем у каинского купца... Много соболей загубил ноне? А косуль, сохачей?
Микешка не ответил. Отступил, сел на прежнюю валежину. Маркел только теперь догадался подобрать его ружье. Микешка покосился на него недобрым взглядом.
— И все-таки чудно мне: почему ты сам решил сюда прибечь? Ить издалека, должно, заметил, што я тутока? — спросил дед Василек. — Три года тебя словить не могу, а тут — на тебе, явился... Прямо как к теще на блины. Думал, помилую?
— На кой черт она мне загнулась, твоя милость. Сидишь тут в своей берлоге и не знаешь, поди, што власть-то давно переменилась. Нету теперь твоего царского Кабинета, некому тебе служить. Все теперь наше, народное. И ты не становись мне поперек путя — зашибу.
— Во-она ты какой умный сделался, елки-моталки! Ни дать ни взять — хвилософ в шабуре. Да в гробу я видел царя твоего с Кабинетом и с тобою вместях! Не царю, а лесу я служил и служить до смертного часа буду! «На-аше, наро-одное»... Дак давай теперь, жги-руби, выводи все под корень, ежелиф народное, хозяина своего не имеет... Надолго ли тебе, разбойнику, тайги-то хватит?