Уши мои слушали «взахлеб», глаза, хоть и не всё, в основном дырчатый, перфорированный потолок да ядовито-синий, рельефный орнамент стены, однако ж — видели. Нос улавливал вкусные, хлебные запахи, не давал усомниться в прелестях земной, грубого помола жизни. Происходили замечательные события: люди что-то соображали, облекая мысли в слова, солнечный свет пронизывал замкнутое пространство вагона, колеса, соприкасаясь с рельсами, извлекали чудесную музыку движения, позвякивали порожние бутылки, по радиотрансляции что-то булькало, будто в трубе водонапорной.
Опять приходила молодая, похожая на цыганку, в комбинезоне с молнией, бегущей от воротника до того места, где у мужиков на штанах ширинка расположена, та самая бабочка, что постоянно путала наше купе со своим. Опять усаживалась скромно на краешек сиденья и пристально всматривалась в студента Пепеляева. Потом как бы спохватывалась, извинялась, собираясь уходить прочь.
И вот сегодня, наверняка из добрых побуждений, Купоросов решил ей помочь:
— Пора познакомиться.
Молодая охотно представилась:
— Анастасия! — А хитроглазому Купоросову неожиданно предложила: — Хочешь, дядя, Чебурашку покажу? — И молнией — раз, раз — сверху донизу и опять доверху — вжик!
Никто ничего не только разглядеть или сказать — сообразить не успел. Анастасия презрительно отвернулась от Купоросова. Поднялась, выпрямилась. Глядя на Пепеляева, перестав щуриться, улыбнулась:
— Извини, молодой-интересный, опять… купе перепутала. Хочешь, пойдем покурим в тамбур? Не то здесь дышать нечем… — повела небрежительно плечом в сторону Купоросова.
И ушли курить. А я задумался, теперь уж окончательно отвернувшись от происходящего — лицом к стене.
Вот еду, бегу, уползаю. От мучительно любимой женщины — пячусь. Нехотя. Ничего у меня не получается… с так называемым счастьем. Иной выйдет в жизнь и топает себе по горизонтали. Тяжко ему порой, но передвигается. Хоть по-пластунски. Хоть знойной, плоской Сахарой. А я, глядя на Юлию, как на снежную горную вершину, все время будто на неприступную скалу, на отвесный пик зазубренный лезу и в основном срываюсь, сползаю, шаг вперед, три назад; но вот задеру голову, увижу холодные голубые снега ее взгляда и опять карабкаюсь. Сердце изодрано, а вера — нетленна. Вот и лезу.
Гнать не гнала, даже по голове гладила: знала — не укушу. Даже не облаю. Почувствует, что с ума начинаю помаленьку сходить, звереть исподволь — тут же в глаза посмотрит и словно мозги навылет прожжет! Взглядом своим нарисованным, фосфорическим. И как следствие — цепенеет воля, гаснут мысли красивые, рассыпаются трухой образы, взлелеянные великим чувством, предназначенные воображению любимой. А в результате остается хлебать одиночество.