Свирель на ветру
(Нарисованная дверь)
Спал скверно, тягостно. Не спал, а болел. Или, как выражаются медики, страдал. И когда на ладонь моей руки, откинутой в узкий проход между лежащими вповалку трюмными пассажирами, наступила чья-то нерасторопная, неряшливая нога — не взвыл от негодования, но, благодарный, проснулся, выкарабкавшись из немилосердного сна, будто из ямы. И тут же услышал пароходный гудок последнего на Амуре колесника «Помяловский».
Теперь-то я знаю: начало всему неразумному во мне — обида. Точнее — гордыня, порожденная обидой. Это она сорвала меня с места и гнала по великой транссибирской дороге в направлении… чего? Мести? Утешения в забвении? Жертвенности, всепрощения?
Нет. Все, что угодно, только не это. Молодость не обучена благотворительности, а мне к началу побега из неразделенной любви тридцати не набежало. Двадцать восемь. Возраст невразумительный, не отчетливый какой-то. Непопулярный. Со все еще необузданными претензиями к миру. Юность прошла, жизненный опыт — в зачатке. Разум возбужден, если не разочарован, а как же: тут тебе и первые хвори, и первые щелчки по носу раскаленного самолюбия, а то и первый, пронзительно белый волос на виске; а главное — недолговечность прекрасного ошарашила, потускнение любви к женщине изумило, испарение музыки любовной потрясло, музыки, которую принял ты за доступную воду и пил неэкономно.
И как расплата — сам для себя с некоторых пор являешься главным обидчиком. И — высшим судией. А себя-то, любимого, разве не помилуешь? За все содеянное сплеча-сгоряча — не простишь? Отсюда, от лжи частной, личной, — враки всеобщие, вселенские. Ты продешевил, приврал, преступил, а расплачивается весь род человеческий.
Глухой, утробный шум паровой машины и непрестанная трясца, дребезг, исходящий от «плавучего средства», перекочевали из кошмарных сновидений в предрассветную, студеную явь, открывшуюся моему хмурому взору на верхней палубе «Помяловского», куда пришлось перебраться из трюма в погоне за свежим воздухом.
Берега, распластавшиеся по обе стороны могучей реки, не просматривались. Однако — угадывались. Благодаря смутным, анемичным огонькам. Весьма редким. Правильнее сказать — редчайшим. Алмазного достоинства. И еще благодаря тишине. Тишине, исходившей от берегов, спеленутых травами, наверняка поросших лиственницей, пихтачом, а то и кедром-уродцем. Ночное море, к примеру, такой плотной, обжитой тишины не имеет.
Низовья Амура — это еще Север… За Татарским проливом, куда впадает Амур, гигантской рыбиной вытянулся Сахалин, в верхней половине которого под душистыми мхами костенеют синие ледяные разводы вечной мерзлоты.