Естественно, что размышления о Юлии столь бунтарского, кощунственного свойства вызрели во мне позже, где-то уже по „дороге назад“, на приличном расстоянии от кумира. А тогда, в порту, в вихре разгрузочной карусели, обжигаясь собственным потом и теряя в весе, вспомнил я о Юлии, как вспоминают люди об утраченном здоровье; вызывал ее образ в памяти, склоняясь перед ним молитвенно и обреченно; дышал ее властью надо мной, этими романтическими „духами и туманами“, будто остатками атмосферного кислорода, с благоговением и предельной бережливостью, дабы надольше хватило…
Однажды просвет между отдыхом и вечерней сменой неожиданно увеличился на целых четыре часа, выходить на работу приказано было не к восьми, а ровно в полночь, словно какой-то портящийся от дневного света груз ожидался. Потом выяснилось: никакой не груз — общее собрание объявили. На двадцать ноль-ноль. В клубе.
Наташа, чтобы не пугать нестройным гулом толпы несмышленого Колю-Женю, усадила сынишку в креслице на колесах, укутала ему ноги одеялом и выехала с ним на отливный песок, утрамбованный бессонным морем до асфальтовой прочности — хоть на машине разъезжай, не увязнешь.
За мной еще в школе водился эгоцентрический грешок — увиливать от мероприятий. Остался он во мне и по сию пору. Заприметив на берегу оранжевым пламенем горевший свитерок Наташи Завьяловой, пустился я следом за нею, шмыгнув за кусты шиповника, обступившие клуб, шарообразные и еще полупрозрачные, с едва пробивающимися, неуверенными листочками, шиповника, который чуть позже, в глубине лета, дивно обрядит цветением и напоит сладчайшим ароматом все пустынное, сиротски иззябшее за девятимесячную зиму побережье.
Я знал, что у Наташи с морем — свои тайны, свои счеты, что чаще всего желает она без свидетелей подышать его соленым шумом и что, была бы возможность, не тащилась бы рабски вдоль его вспененных, шипучих закрайков, а, перешагнув страх, прямиком ушла бы к его немолчному глухому сердцу, чтобы спросить: где… где мой Коля? Почему он — не со мной?
Я знал, вернее, угадывал эти, ее с морем, секреты и потому чаще всего, натыкаясь у воды на Завьялову, поворачивал в противоположную сторону и брел возле „своего“, менее жестокого моря, помогавшего мне жить надеждой на обретение вечно ускользающей Юлии или на возможность отделаться от нее раз и навсегда.
Сегодня, глянув на огненный свитерок Наташи, на энергично приподнятые плечи ее, на отсутствие в распрямленной спине унылых, скорбных линий, отметив в походке ее размашистость, какое-то упрямое, не расслабленное безысходностью происходящего стремление, уловив поминутные поклоны Наташи, обращенные к сыну, ее слитность с намечающейся судьбой этого непуганого и уже столь обездоленного существа, — решил я присоединиться к ним, побыть с ними заодно хотя бы часик-другой. Но для этого нужно было не просто разрешение испросить, но — разрешение простодушное, невымученное. А еще лучше — веселое. И тогда я задиристо свистнул в пальцы, как где-нибудь на Васильевском острове, возле задыхающегося под мазутной пленкой Финского залива.