Трудно определить, что делает великим какое-то здание, но явно существует тесная связь с царящей в данной местности атмосферой и с характером живущих здесь людей. Среди прочитанных мной за предыдущий год книг оказался и опус русского философа и журналиста П. Д. Успенского с любопытным названием «Новая модель Вселенной». В этом примечательном труде среди всего прочего он выдвинул тезис о том, что Собор Парижской Богоматери хранит некую тайну. Его строительство не было случайным, как не было и просто шедевром высокого искусства. Успенский считает, что построившие его масоны обладали — пусть даже недолго — каким-то высшим знанием и были наследниками традиций, восходящих ко времени строительства пирамид и даже к еще более ранним временам. Как они пришли к этому, ныне утерянному знанию, Успенский не объяснил, но в то время, когда я читал его произведение, его гипотеза показалась мне истинной. Я просто чувствовал его правоту: средневековые соборы Франции и Британии были-таки проявлениями древней традиции, а их строители обладали тайным знанием. Дижонский кафедральный собор принадлежит к той же традиции, что и более известный Собор Парижской Богоматери, и явно населен призраками. Шедевр готики конца тринадцатого века, хоть и небольшой по французским стандартам, обладает собственным характером. Будучи французским эквивалентом шотландцев, бургундцы всегда считали, что их плодородный Дюши чем-то отличается от остальной Франции. В соборе похоронены Филип Отважный и Анна, дочь Иоанна Бесстрашного — дерзки уже сами их имена. В соборе как бы отзывалась эхом эта дерзость, и мне слышались голоса прошлого, говорившие: «Мы не французы и не немцы, бургундцы мы». Больше же всего меня тронул величественный романский склеп. В этом похожем на чрево, поддерживаемом столбами помещении мне показалось, что я утратил ощущение реальности. Внезапно я понял, почему кандидаты в рыцари должны были проводить какое-то время — иногда несколько дней — в полном уединений и молитве, прежде чем монарх посвящал их в рыцари в торжественной обстановке. Стоя в склепе, я мог вообразить, — даже «вспомнить», — каково это было — остаться в уединении и тишине один на один с мраком в собственном черепе.
Средневековый рыцарь не испытывал тех тревог, с которыми мы вынуждены сталкиваться сегодня в нашей деятельной и беспокойной жизни. Быть может, поэтому-то его внутренняя жизнь и была гораздо богаче. Религия значила для него одно — христианство. Если же он сталкивался с другой религией, — скажем, с иудаизмом или исламом, — то совершенно не сомневался в том, что только христианство могло гарантировать ему вечную жизнь в раю. Хотя он, скорее всего, не питал особых иллюзий по поводу представителей Бога на Земле (часто местным епископом был его брат или кузен), он был уверен, что в конечном счете, при условии выполнения им своего долга, кровь Христа спасет его от расплаты за собственные грехи. Укрепленный такой простой верой, он отправлялся на войну с врагами церкви, уверенный, что, погибни он на такой священной службе, он станет мучеником и попадет прямо в рай. Наш рыцарь был, скорее всего, глубоко невежественным. Он наверняка не читал перевод Корана, его знания о Древней Греции и Риме были весьма скудны, а о Древней Персии и Египте он знал не больше того, что написано о них в Библии. И совершенно ничего не мог он знать о буддизме, дзене, даосизме или преданиях американских аборигенов; все эти поверья для него могли существовать на других планетах с тем же успехом, что и на других континентах.