— Убил.
— Надо бы узнать, чьи куры, — сказал я, — и заплатить.
— Убил.
Но вокруг никого не было. Белевшая вдали усадьба казалась вымершей. Отнести туда? Подумав, я наконец решил:
— Оставь ее здесь, какой-нибудь бедняк подберет.
Каролино тупо смотрел на меня, все еще сжимая в руке крыло. И, так же тупо глядя, выпустил его из рук. Курица глухо стукнулась о землю и, прикрытая веером крыла, осталась лежать с вытянутыми застывшими лапами.
Впервые после смерти отца я возвращаюсь на каникулы в родной дом. Рождество. Но рождественский ужин вряд ли состоится: в огромном старом доме мать живет одна. Эваристо, скорее всего, проведет праздник в доме тестя, в Ковильяне. А если не приедет Эваристо, то не приедет и Томас со своим выводком. В общем-то, мне все равно: я не один, со мной целый мир. Очевидность жизни — не в непосредственной действительности, а в том, что пронизывает ее и вибрирует в памяти. А моя память хранит многое. Из окна вагона я вижу уже показавшуюся, но еще плохо различимую гору, вижу зелень сосен и каменистую землю. И стараюсь понять: что же здесь живет само по себе, что воскрешает моя память, а что возникает и существует только в минуты тревоги? Я закрываю глаза и ищу, ищу изначальную истину, лежащую в основе моего присутствия в мире, моего «я», что является мне иногда неповторимой мелодией. Рождества не существует, потому что оно никогда не было для меня чем-то сегодняшним. Радость, которую я ищу, — из былых, безвозвратно ушедших времен. Из времен до моего появления на свет, из эха, которое несется из прошлого в будущее и волнует звуками неведомой мне музыки.
На станции меня встречает Антонио с телегой. У нас еще цел «оберланд» — старый автомобиль на высоких колесах, но его умеет водить только Томас. Путешествие на телеге меня не смущает. Я усаживаюсь, покрываю ноги попоной. У Антонио новостей полон рот, и, тронув лошадь, он тут же начинает их выкладывать. Но я занят своими собственными мыслями… Я касаюсь его плеча и прошу:
— Помолчи, Антонио…
Бегущая среди заснеженных полей дорога оглашается звоном колокольчиков. С недвижного, обещающего обильный снегопад неба исчезают последние отблески света. Из оливковой рощи, что видна вдали, доносится песня крестьян. Я закрываю глаза и слушаю. Это старая песня, сверстница земли, сверстница человеческой доли. В ней — обычной вестнице вечной ночи, изливающейся в зимнее безмолвие, — мне слышится вековая скорбь и погребенные в столетиях мечты. Теперь мы едем по уходящей вдаль прямой. Навстречу нам идут хмурые крестьяне и собирающие по дорогам милостыню нищие с библейскими лицами. Вдали, закрывая горизонт, высится гора, которая, завидя нас, медленно, будто стараясь привлечь наше внимание к себе, к истине своего происхождения, отступает. А над ней, сливаясь с песнью крестьян, которую я уже не слышу, звучит далекий хор. Эхо торжества мира и тишины в праздничное утро, эхо бесконечной надежды, вечной надежды? «Мессия» Генделя.