Днем она в ответ на мои упреки (наша первая сцена!), конечно, все отрицала. Дескать, тот сам приперся, никто его не ждал. Может быть, пьяный. Наутро зачем-то сбегала наверх и потом рассказывала, в каком полнейшем отчании нашла того типа — округляя глаза, в притворном ужасе поводя плечами. И все это с оглядкой на себя, как если б перед ней стояло зеркало, отражающее ее, такую фатальную достоевскую оторву. А я смотрел и видел, что у нее все задатки к тому, чтоб стать порядочной дрянью. Опыт у нее был, конечно, это-то уж я чувствовал, с сожалением понимал. Но была и детскость, открытая порывистая доброта жестов, чистота реакции на зло, на чужое несчастье. Могла быть серьезной, вдумчивой, благодарной мне — и одновременно распахнутой навстречу знакам внимания, исходящим от других людей, посторонних, навязчивых, жадно-доверчивой к успеху, торжествующей в такие минуты надо мною, над всеми нами... Я не был уверен, чувствует ли она эту грань, за которую, как бы далеко ни заходила игра, нельзя заступать — иначе гроб. Она любила загадывать на все, истово верила в фатум, в вовремя выглянувшее солнце и бесповоротно вверяла себя какому-нибудь пустяку: подвернувшемуся такси с зеленым огоньком, едва созревало решение куда-нибудь съездить, отвалившейся подошве туфельки как грозному предостережению, но не верила в приметы и карты. Она сама себе казалась картой, на которую кто-то поставил, проходной пешкой, которая обязательно выйдет в ферзи, стоит только угадать ведущую ее, творящую волю.
В отличие от нее, недобравшей баллы, я в тот год в Литинститут поступил (ей повезет на следующий). Ей помешал троечный аттестат. Она оказалась закоренелой троечницой, и это меня поразило, я все возвращался к этому открытию, все прикидывал так и эдак, пытаясь понять, какую тень эти неизбежные школьные комплексы могут отбрасывать на ее характер, на будущее. Правда, учиться ей помешала болезнь, настигшая ее в средних классах.
Тогда я поступил — она нет. Спустя месяц я приехал в ее город, и мы прожили сумасбродную сказочную неделю. Жених-актер был в отъезде. Взявшись за руки, мы гуляли по осенним бульварам и набережной казацкой реки, целовались, просиживали в кафе, поглощая в больших количествах кофе, сигареты, виноград, груши и игристое местное вино. И все это время образ отсутствующего жениха мучил меня своею неопределенностью, как тень, сопровождал каждый мой шаг, нависал надо мною, как шекспировский призрак.
Я снял мансарду в старом деревянном доме у одинокой хозяйки, предоставлявшей комнаты студентам-заочникам на время сессии. И ничего между нами не случилось, хотя все располагало к тому. Я деликатничал, боялся что-то испортить. Был страх, было ощущение неверности, хрупкости всего этого счастья, похожего на сон, убиваемый одним неверным движением руки. Каждое утро я встречал ее в назначенном месте, и, как удар по глазам, — ее лицо, всякий раз новое, омытое сном, возродившееся из речной свежести, осенней прозрачной сини, шороха опавших за ночь листьев. Листьев на деревьях, дней, денег в карманах становилось все меньше — и все больше росла тоска. Я исполнял ее детские причуды — вручал сахарную вату, шоколадные батончики за пятьдесят пять копеек. Мы шли гулять куда глаза глядят, пока солнце, пока сентябрь. Пока не приехал жених.