— Он еще и остыть не успел, как эти стервятники пришли, вещи его перерыли, компьютер изъяли. — Последнее слово женщина уже пропищала. Рыдания душили ее. Не в силах сдерживаться, обезумевшая мать закрыла лицо руками и дала волю слезам.
То ли озноб, то ли испуг пробирал Германа до костей. Зуб на зуб не попадал, а мысли путались. Рядом с рыдающей матерью, у сырой могилы ее сына Герману хотелось просто убежать, спрятаться. Чувство вины овладевало сознанием, притупляя голос разума. В чем? За что? Не важно. Виноват!
— К-какие с-стервятники? К-кто изъял? — проговорил Герман, протягивая женщине платок.
— А я откуда знаю? — всхлипывала она. — Корочки показали какие-то, прошли и вынесли все. Не оставлять силы на обратный путь, да? Так, да, вы их учили?! Вот и не оставил!
Хрупкий и дрожащий, словно иссохший, с размытыми, изъеденными контурами лист, силуэт женщины отдалялся, а Герман стоял у свежего бугорка сырой земли и так много хотел спросить. Но разве ответит теперь молчаливый хозяин могилы?
«Упустил я что-то, проморгал…»
За большим столом в окружении знакомых и незнакомых людей, под бряканье посуды и всхлипы, молча жевалось одиночество. Одиночество со вкусом кутьи. Прилипало к зубам, приторно-сладкое, оно будто лишало воздуха. Хотелось вырваться наружу и дышать, жить. Но Германа не оставляло ощущение, что оплакивал он не только паренька.
— Герман Петрович, — окликнул кто-то в тот самый момент, когда Герман уже собрался незаметно покинуть университетскую столовую, — погоди. Давай выйдем на улицу, поговорим. Тут и правда душновато.
Степан Федорович нагнал его, наскоро пожал руку и повел к выходу. Лоб у завкафедрой блестел, покрытый испариной. И весь он был запыхавшийся, оборачивался то и дело, словно тайком пробрался в чужой дом и скрывается от посторонних глаз.
Герман ничего не ответил, молча пошел следом, лишь рукава натянул на кисти рук да туго зажал в кулаки.
— Похороны да поминки всегда дело такое, малоприятное, — начал Степан Федорович издалека. По нему было видно, что разговор он затеял вовсе не о поминках, да вот подойти к делу все никак не решался, мялся да взгляд отводил.
Герман всегда чувствовал какое-то отвращение то ли к себе, то ли к собеседнику, когда тот вот так не мог в глаза при разговоре посмотреть. Если скрывать тебе нечего и совесть чиста, то прятаться да вилять не будешь. И говорить с таким тошно. Будто маска какая-то перед тобой. Так и хочется бегающие глазки поймать да заглянуть в эту муть непроглядную.
— Ты что-то сказать хотел? — сухо спросил Герман, когда они вышли на улицу и остановились у крыльца служебного входа.