Настало время принимать решения, это казалось очевидным. А если так, то не проще ли поставить точку? Сесть за письменный стол, да изложить «всё как есть», с максимальной обстоятельностью, чтобы другим было неповадно, чтобы никому не пришлось высасывать писательскую биографию Джона из пальца. Никто, кроме меня, не мог этого сделать по-настоящему. Это был единственный способ оградить имя Хэддла от посягательств.
Именно этому замыслу и отвечает нижеследующее повествование. Оно посвящено не столько развенчиванию нелепого мифа, который успели раздуть на пустом месте особо рьяные американские литературоведы. Речь на этих страницах пойдет не столько о необычной писательской судьбе Джона Хэддла, хотя в ней и есть что-то аллегорическое, наглядно воплотившее в себе парадоксы художественного творчества, с которыми сталкивается любой настоящий художник. Прежде всего, это живое свидетельство о встрече между людьми и культурами ― очень разными и по-прежнему отдаленными друг от друга на сотни тысяч лье. Но что бесспорно, взаимоотношения между этими культурами, их разный подход к жизни, видимо, еще долго будут предопределять настроения умов. А заодно и судьбы мира сего…
Тысяча девятьсот восемьдесят шестой год ― нескончаемый и самый черный за всю мою жизнь ― близился к концу. Во Франции я жил второй год, но всё еще не мог привыкнуть к новому миру.
Умеренность и самоограничение, здравый аскетизм, который, как известно, бодрит и не дает расхолаживаться, казались мне необходимыми условиями выживания в новой среде. А если при этом не отказывать себе в минимальных удобствах, в комфорте, что необходимо для поддержания в себе чувства собственного достоинства, то достижение определенного равновесия казалось не таким уж иллюзорным. Аскетизм вообще на редкость действенное средство для смягчения обостренного мироощущения. И я страдал этим недугом, наверное, как и все нормальные люди. Хотя мне и казалось, что это что-то личное, уникальное… Запросы были, в конце концов, небольшие. Но и те удовлетворить не удавалось.
В начале года, в январе, умерла моя мать, жившая в подмосковном Томилине. Я не смог поехать на похороны. Мой паспорт, да и сам административный статус, не позволяли свободных перемещений. Холодная война еще не закончилась. А постоянные документы на жительство, разрешения оформлялись до бесконечности медленно. С исчезновением матери ― я даже не мог назвать такой финал «уходом из жизни» ― я оказался и сиротой, и бездомным. Умом я, разумеется, понимал, что для того люди и становятся эмигрантами, чтобы раз и навсегда покончить с подобными сантиментами, что мне предстоит всё строить с нуля. Но сердце отказывалось смириться с этой участью. Никогда я не чувствовал себя столь отрезанным от своего прошлого. Никогда я не понимал с такой ясностью, что жить без прошлого невозможно.