— Не ори, у меня хороший слух… Ты что, можешь её отменить, войну?.. — Спросил и тут же замкнулся. — Всё, Ведерников, у меня нет времени на пустое. Свободны, шагом марш!
— Поговорили.
— Что?
— Разъяснили, говорю, в тонкостях.
— Языкатый. — Иванов непонятно усмехнулся, чуть искривив тонкие губы.
— В голове посветлело. А то ходил недоумком…
— Правда?
— Полная ясность, товарищ старший лейтенант. Понимаю, за что моего отделенного командира под суд… Так его! В тюрягу! Чтоб сам знал и другим неповадно… — Говорил, распаляясь, не целился, а попадал прямо в десятку, лупил по больному короткими очередями, не заботясь, не думая, чем это может окончиться для него. Бил непрощающе, наповал. — Все об себе думают… Верно?
— А ты смелый, Ведерников!
— Какой есть. В кусты не полезу. Как некоторые. Без надобности ползти не стану. А нужно — в рост пойду… Не то что некоторые…
Лежавшая на спинке стула рука старшего лейтенанта сжалась в кулан. Он оглянулся на дверь, за которой, слышно, терли пол мокрой тряпкой и хлюпала в тазу вода. И, будто успокоившись от этих мирных звуков, разжал прокуренные желтые пальцы.
— Выговорился? — спросил он, не оборачиваясь к Ведерникову, и крикнул дежурного.
Без чувства страха, еще не остыв, не выложив всего наболевшего, Ведерников предположил, что старший лейтенант ему этого не простит и дежурного позвал неспроста — гауптвахта помещалась в этом же доме, при штабе комендатуры.
— Прибыл но вашему приказанию! — Дежурный вытянулся в проеме двери.
— Сбегай на квартиру за папиросами. На веранде лежат.
— Есть сбегать за папиросами! Разрешите идти?
Из окна канцелярии, за кустами сирени, был виден командирский домик, облитый пламенем разгорающейся зари. В окнах обращенной к солнцу веранды отражался яркий свет зари, и капли росы на отцветшей сирени, сверкая, переливались розовым и зелёным.
Взгляд Иванова был прикован к горящим стеклам веранды. Но вот он двинул плечом, будто выставляя за дверь непонятливого дежурного, и оторвал взгляд от дома.
— Отставить папиросы!
— Я быстро, товарищ старший лейтенант. Я мигом.
— Не надо.
Дежурный вышел.
Нехорошее чувство шевельнулось в груди у Ведерникова: боится, чтобы дежурный не разбудил сына. У него, видишь ли, сын. Его нельзя будить. У других, стало быть, не такие дети. Чужие, они — чужие. На других он плевать хотел. Своя рубаха ближе к телу.
По инерции накручивались ещё какие-то обидные для Иванова слова, наматывались на язык, не слетая с него, но — странно — без прежней злости, не принося злорадного чувства удовлетворенности, будто не он только что стрелял по старшему лейтенанту короткими очередями слов, попадая то в сердце, то в голову. Злость испарилась.