— У нас гласность! — кричит он. — У нас перестройка! Цензуре конец, друг мой! Теперь я буду издавать все твои книжки, сколько захочу: старые книжки, новые книжки, паршивые книжки — наплевать! Напишешь телефонный справочник? Я и его издам! Буду издавать все, кроме того, что понравилось бы этим паршивым ублюдкам из отдела цензуры!
В блаженном безразличии к недавно изданным горбачевским указам о борьбе с пьянством, он вытаскивает из ящика бутылку водки, срывает пробку, швыряет ее в корзину для мусора, и у меня обрывается сердце.
* * *
За мной следили, ходили по пятам, меня во всем подозревали, но в то же время встречали как почетного гостя советского правительства, и в зазеркальном мире, куда я попал, мне это казалось вполне логичным. Мою фотографию напечатали в «Известиях», и текст под ней мне понравился, по-королевски меня принимали и устроители этого визита — члены Союза писателей, чьи литературные таланты представлялись по большей части сомнительными, а в отдельных случаях оказывались попросту мифом.
Был там один великий поэт, его творчество состояло из объемного сборника стихов, опубликованного тридцать лет назад, но ходили слухи, что их написал другой поэт, расстрелянный при Сталине как заговорщик. Был древний старик с белой бородой и красными слезящимися глазами, который полвека провел в трудовых лагерях ГУЛАГа, но потом началась гласность, то есть открытость, и его реабилитировали. Он описал пережитое в дневнике и даже издал его — толстенный том. Сейчас эта книга в моей библиотеке — на русском, то есть прочесть ее я не могу. Были и писатели-акробаты, годами ходившие по канату цензуры, используя аллегории — зашифрованные послания тем, кто был достаточно проницателен, чтобы их разгадать. Что они напишут, раздумывал я, теперь, когда их выпустили на свободу? Станут ли новыми Толстыми и Лермонтовыми? Или они слишком долго думали из-за угла, и теперь уже не смогут высказываться напрямую?
На пикнике в писательском поселке Переделкино слишком усердные сторонники партийной линии выглядят уже слегка подлецами рядом с теми, кто, напротив, прославился как несогласный, и все потому, что наступила эпоха перестройки — политических и экономических реформ Горбачева. Одним из представителей последней группы (по его собственным словам) был Ян, захмелевший драматург, который все время настойчиво обнимал меня рукой за шею и заговорщицки шептал что-то на ухо.
Мы с Яном уже успели обсудить Пушкина, Чехова и Достоевского. Вернее, обсуждал Ян, а я слушал. Мы оба любили Джека Лондона. Вернее, Ян любил. А теперь он говорил вот о чем: чтобы