— Да, товарищ Сталин, разумеется… Кхм… Но я имею в виду не политический язык, а сугубо литературный, художнический, — попытался вернуться к своим рассуждениям Горький, но все вдруг как-то разом загалдели, из чего Алексей Петрович сделал вывод, что и остальные считают язык докладов товарища Сталина идеальным для произведения любого жанра, что Горький для них не указ, что они сами с усами.
«Вот те раз, — думал Алексей Петрович, пытаясь разобраться во всей этой трескотне. — Чего же здесь больше: лицемерия или наивной веры, что чем выше человек на ступенях власти, тем безграничнее его способности во всех областях человеческой деятельности? Наверное, и то и другое. Ведь они и есть нынешняя власть, они таким образом как бы оценивают самих себя через оценку Сталина. Быть может, если бы Сталин не был грузином, они не так бы старались, потому что окажись на его месте русский, так это как бы противоречило духу интернационализма, а под восторженные славословия Сталину можно и Мейерхольда поднять над куполом театра его имени, и Кагановича над входом в метро, и Дзержинского над Лубянской площадью, и ничтожного Баумана возвеличить, и кого угодно. Тут лесть по расчету. Бабель и на писательском съезде говорил то же самое. И Кольцов. И многие другие. А Мехлис в „Правде“ все это подхватывает и многократно раздувает. Когда же лесть столь откровенна и массова, она перестает быть лестью, переходя в иное качество…»
Но Алексею Петровичу не дали до конца разрешить свое недоумение. Щуплый Кольцов, который задавал тон в этой компании, вдруг повернул к нему голову — и все, как по команде, повернули свои тоже, — и спросил в наступившей тишине:
— А вы, товарищ Задонов, как относитесь к несомненно выдающимся способностям товарища Сталина излагать свои гениальные мысли столь емким, простым и понятным для широких трудящихся масс языком?
— Я думаю, что товарищ Задонов, — попытался придти на помощь Алексею Петровичу Горький, — разделяет общую точку зрения…
— И как же вы ее разделяете в конкретных тезисах? — не унимался Кольцов, наваливаясь плоской грудью на стол.
Все ждали, как Задонов выкрутится из этого щекотливого положения. На лицах присутствующих было написано такое неподдельное любопытство, — даже у Горького, — что Алексея Петровича вдруг начал разбирать смех: в горле запершило, в груди поднялась озорная волна, судорогой свело закаменевшие челюсти, но все эти усилия, как и противодействие им, вылились в неудержимое желание чихнуть: Алексей Петрович взмахнул руками, отвернулся, согнулся, торопливо выдернул из кармана платок, прижал к лицу, всхлипнул, хватая ртом воздух, и… и… — но так и не чихнул.