Знахарь удивился:
– Но ведь вы же не жаловались молодому наследнику?
– Вот именно. Я так и сказала пану Войдылло, но он, похоже, мне не поверил.
– Ну, я тут еще никакого несчастья не вижу.
– А несчастье в другом. Старый Войдылло сегодня утром выгнал сына из дому!
– Выгнал?.. Как это – выгнал? – удивился знахарь.
– Старый шорник – очень строгий человек. Весь городок только и говорит, что о том случае. И все твердят, что это из-за меня… А чем я виновата? Что я дурного сделала?..
Голос Марыси задрожал, на глазах показались слезы.
– Я сама хотела бежать к пану Войдылло, просить его, чтоб простил Зенона, да побоялась… Да и не обратил бы он внимания на мои просьбы. Даже ксендз заступался за Зенона, твердил, что парень, конечно, испорчен, но если его из дому выгнать, то он пойдет по еще худшей дорожке… Ничего не помогло. Старик ответил, что, даже если сын в тюрьме сгниет, его это не тронет, потому как Зенон – лодырь, дармоед и скандалист, да еще у отца и братьев хлеб отнимает.
Знахарь, кивнув, заметил:
– Неприятная история, только твоей вины, девочка, тут нет.
– Ну и что мне с того, что нет! – Марыся заломила руки. – Когда все на меня пальцами показывают, как на преступницу какую… волком смотрят… Даже госпожу Шкопкову против меня настраивают. Сама слышала, как один тут, столяр, говорил госпоже Шкопковой: «Людям на беду да Богу на поругание держите вы у себя эту приблуду».
Марыся закрыла лицо руками и расплакалась.
– Я знаю, знаю, – рыдала она, – чем это все закончится… Они меня отсюда выдавят… лишат работы… А ведь я только хотела как лучше… Если б пан Лешек приехал, я бы на коленях просила его простить Зенону его вину… Но он… он не приезжает… Не дает о себе знать. Только этого несчастья не хватало… этого… О Боже, добрый мой Боже!..
Антоний Косиба сидел, безвольно опустив свои большие руки. От волнения у него побледнело лицо. Он бы душу отдал, лишь бы избавить от страданий и мучений эту девочку, так любимую им. Его попеременно охватывал то гнев, то желание тут же идти и что-то делать, то ощущение собственного бессилия.
У него даже не находилось слов, которыми бы он мог ее утешить. Тогда он встал, обнял девушку и стал гладить ее по волосам своей грубой, натруженной ладонью, повторяя:
– Тихо, голубушка, тихо, голубушка!..
Она прижалась к нему и вся дрожала от рыданий. А им овладела такая великая жалость к ней, к себе, к их общему одиночеству и бессилию, что и у него полились слезы по лицу, по седеющей бороде, по пальцам, нежно гладившим головку девушки.
– Тихо, голубка моя, тихо, тихо… – едва слышно приговаривал он, пытаясь хоть как-то утешить ее.