Ну, и в общем, там, на Святой Елене, Недомерку оставалось только вспоминать. Насчет испанцев в «Песне о моем Силе» он вычитал что-то такое вроде «Чтоб хорошим быть вассалом, надобен сеньор хороший» и говорил по этому поводу так:
"Поражаться приходится, Лас-Каз, до чего ж иногда верно в книгах пишут – как гвозди вбивают, лучше не скажешь. Удивительный народ эти испанцы – у них даже женщины ворочали тяжеленные орудия и резали моих солдат – только вот с правителями им за всю их злосчастную историю не повезло ни разу! Покуда будущий Фердинанд VII лизал мне сапоги в Валансэ, его соотечественники выпускали французам кишки или брали Сбодуново без огневой поддержки, голыми, можно сказать, руками, на чистой злобе, вот как тот батальон, как, бишь, его? Второй батальон 326-го линейного. Вот-вот, ах, Бертран, что за день был там, у ворот Москвы! Последний полет орла. Мне порой еще кажется, что я стою на вершине холма, вдыхаю запах пороха, дымящегося над полем боя.
И так далее. Бонапарт на этом месте обычно кривил губы в ностальгической гримасе, а блики от играющего в камине пламени пробегали по его лицу, словно воспоминания. Ах, Лас-Каз, как я люблю запах пороха. Ничто с ним не сравнится.
Так пахнет слава.
– И знаешь ли, что я тебе скажу, Лас-Каз? У меня хотят отнять мою славу, но что было – то было, а из были небылицу сделать не получится, хоть лопни.
На этом месте Бонапарт силой воображения переносился на холм перед Сбодуновом, и снова видел перед собой поле сражения, Ворошильский брод, недавно отбитый Неем, захваченный французами городок, и снова слышал за спиной восторженный рокот раззолоченной свиты: «Блестящая победа, ваше величество, истинно – день славы пришел», – и снова все эти маршалы, генералы, адъютанты поздравляли его, словно Сбодуново взял он лично, а не четыреста отчаянных испанцев, действовавших на свой страх и риск.
– Великий день, государь.
– И-и-историческая по-по-беда, ваше величество.
– Можно считать, ваше величество, дело сделано. Теперь Москва – у нас в кармане.
И бурно рукоплескали – хлоп-хлоп – как на галерке, устраивая Недомерку овацию, а ординарцы обносили императорскую главную квартиру шампанским, и все маршалы с генералами пили за успех прошлый и будущий. Что тут скажешь, ваше величество, одно слово – аллонзанфан.
Царю Александру – крышка. Ну, и прочее в том же роде.
Тут на склоне холма появляется Мюрат. Уезжал, демонстрируя высшую школу верховой езды, чуть склонясь в седле на левый бочок, цыганским принцем, разодевшимся для итальянской оперетки, из-под кивера – кудряшки, в ушах сережки, обтянутые чикчирами ляжки. А возвращается, покуда прочие маршалы, толпясь вокруг императора, предаются ликованию, некто черный от пороховой гари, доломан в лоскуты располосован, ментик в трех местах пробит, да и взгляд у него, знаете, как утех, кому пришлось сколько-то времени скакать стремя о стремя с тремя всадниками Апокалипсиса, когда, нещадно шпоря коня, бросаешь его в карьер, чтобы одолеть эту тысячу шагов, длиннее которых не бывало пока в твоей жизни, и совсем не уверен, доберешься ли до конечной станции или ссадят тебя на полдороге. Недурно бы вспомнить, что на них с Неем приходится наибольший во всей Великой Армии запас отваги на квадратный метр. Недурно бы вспомнить, что маршал Мюрат спустился в зев преисподней, а теперь возвращается, везя охапку русских знамен, взятых с бою.