Бездомная (Михаляк) - страница 71

Вторая беременность протекала идеально, хотя тебя, Чарек, я ненавидела еще сильнее, чем в первый раз. Тогда, в юности, я еще могла тебя понять: ты был сопливым юнцом, твоя ошибка была ошибкой мальчишки; но когда ты совершаешь ту же ошибку во второй раз и снова ведешь себя как сволочь – тут уж тяжело быть великодушной, трудно простить, ты и сам, должно быть, согласишься. Я рассказала о нас Кшиштофу, который впал в бешенство и с тех пор не говорил о ребенке иначе кроме как «этот твой ублюдок»; но сама я, несмотря на все, была счастлива, что ношу под сердцем крохотное существо, которое будет со мной долгие годы и для которого я буду чем-то большим, чем мебель в квартире, чем прачка и уборщица.

А окончательно я полюбила эту кроху в тот момент, когда увидела на мониторе УЗИ ее бьющееся сердечко. Уже тогда я знала, что все будет хорошо, что через семь месяцев я рожу здоровую, хорошенькую девочку и назову ее Алей. Алюсей.

Всю беременность я разговаривала с ней, читала ей книги, пела колыбельные. Кшиштофу нестерпимо было видеть меня такой – счастливой, излучающей радость. Думаю, именно это – ненавидящие взгляды, которые он бросал на мой растущий живот, – и стало первой причиной последующих событий. Я далека от того, чтобы обвинять во всем мужа, но именно он бросил тот первый камушек, который привел к лавине…

Я надеялась: если беременность проходит легко, то и роды будут легкими. Но тут я жестоко заблуждалась. Рожала я долго и страдала в одиночестве: попросить Кшиштофа, чтобы он подержал меня за руку, не могла по той простой причине, что он пошел бухать, а родители приехать из Быдгоща не могли. В Варшаве у меня больше никого не было – не просить же о подобной любезности шефа или сотрудников!

Спустя двое суток моих невыносимых страданий пульс ребенка начал слабеть, и меня увезли на экстренное кесарево. До сих пор у меня в ушах стоит крик акушерки: «Красная тревога! Красная тревога!» – и это был второй камушек… Именно тогда в моем мозгу условная стрелка, указывающая на счастье, безопасность и спокойствие, внезапно сорвалась в противоположную сторону – туда, где «красная тревога!».

Вокруг меня все суетились, в спешке переложили меня с кровати на операционный стол, почти на бегу вкололи в вену наркоз. Я, теряя сознание от боли, молилась об одном: лишь бы Алюся, моя доченька, была жива и здорова.

Несколько часов спустя мне принесли ее на первое кормление. Она кричала, как всякий нормальный, здоровый и голодный новорожденный младенец. Но когда я сказала ей: «Аля, Алюся, это я, твоя мама», – она смолкла, широко открыла свои большие голубые глазки и… слушала. Слушала голос, который пел ей колыбельные и читал стишки. Она узнала этот голос, узнала меня, свою маму, а я… утонула. Утонула в этих больших, умных голубых глазах, которые смотрели на мир с комичной серьезностью и изумлением. Я влюбилась в эту красоту, в идеальную красоту моей доченьки, и хоть по-прежнему страдала физически (мне не вкололи обезболивающего, хотя после кесарева, кажется, обязаны были – видимо, кто-то забыл), но была счастлива, обнимая мою кроху. Очень счастлива.